Выбрать главу

(Эй, вы, правдолюбцы! Те, кто критиковал Хемингуэя за то, что он лишен <связи с жизнью>, лишен <корней>! Иные радетели и хранители вкладывают в это понятие один лишь национальный фактор. Тогда все верно, тогда можно размахивать дубиной: разве может американец понять кубинца?! Какое он имеет право писать о человеке другой национальности?! Если же понимать <народность> как объединяющее, а не отчуждающее, тогда Хемингуэй - один из самых народных писателей, ибо он писал лишь о том, что было или <могло быть>. Коли же прятать свою малость за великим термином <народность> - тогда все верно, тогда Хемингуэй <холодный конструктор одной человеческой схемы>.

...На пишущей машинке Папы, которая стоит возле окна в его кубинском музее, - в США, кстати, такого нет - я обратил внимание на клавиш с двумя словами: <Фул фридом>, что значит <полная свобода>. Хемингуэй никогда не менял эту машинку на новую, электрическую, с большими клавишами и типографским шрифтом, потому что там таких двух слов нет - изобрели другие, вроде <пропуск> или <свободный ход>. А он работал, ощущая полную свободу чувства, и ему, видимо, было приятно видеть два слова на каретке: <Фул фридом>. Лишь ощущая полную свободу, писатель становится воистину народным, и не важно, право, какой национальности его герои, на каком они языке говорят, во что одеты, что пьют и с кем спят - все это мелочь и суета, все это вторично и несущественно.)

Грегорио снова улыбнулся:

- Он меня то маленьким называл, то вьехо, и я его называл по-разному: сначала сеньор Хемингуэй, потом дон Эрнесто, а уж после Папа... Я люблю всех называть по-разному - нашего патрона Луиса я зову малышка, иногда бычок или галисиец... Кстати, ты говорил, Хулиан, что бывал у меня на родине, на Канарских островах, в Лас Палмасе... Как там сейчас? Изменился ли город? Как он выглядит?

(Я понял, что Грегорио, вроде Папы, перепроверяет меня и, наверное, немного ревнует, потому что раньше он был один на всем Северном берегу Кубы, кто жил на Канарских островах, а я неосторожно сказал, что прилетал туда три раза, и ездил в горы, и жил на Плайа Инглез, и видел, как моряки дерутся в порту на рассвете - молча и страшно, а вокруг них стоят сутенеры и наблюдают драку, а чуть поодаль, возле грязных провалов ворот, которые уводят в лабиринт трущоб, жмутся мелкие жулики, которые схватят того матроса, которого сшибли кастетом, поволокут его в темень, разденут, оберут деньги и снимут <сейку>, чтобы перепродать наутро индийским купцам.)

- Вообще-то, - ответил я, - Лас Палмас странный город, и сказать, что он нравится мне, - будет неправдой, Грегорио. Очень уж он разделен, будто три разных города в одном: там, где торговый порт, очень пыльно и грязно, - одни пакгаузы, и переулочки вонючие, и домишки облупившиеся, дряхлые, с пыльными или битыми стеклами в окнах; торговый центр полон жучков, того и гляди, обчистят, а вот плайа, где стоят пятизвездочные отели, - это другая сторона косы, - там красиво, и кажется, что нет вокруг ни грязи, ни драк, ни темноты - только пять километров сыпучего белого песка, и если смотреть сверху, то, наверное, этот пляж покажется шпагой, которую стремительно вонзили в синее тело моря.

Грегорио затянулся тобако, легкая ухмылка тронула его красивый рот, и он сказал:

- Я никогда не врал Папе, поэтому, видно, мы с ним так дружили. А что значит не врать другу? Ведь друг никогда не посмеет спросить: где ты пил, с кем спал и кто поставил тебе синяк под глазом. Спрашивать про твое, что принадлежит одному лишь тебе, - это не те вопросы, которые задают друзья. А если они начинают задавать такие вопросы, значит, не такие уж они тебе друзья. Другое дело, коли ты сам решил, поделиться - значит, тебе это надо, значит, ты ищешь помощи, тут друг должен быть рядом. А если он ставит тебе вопросы, на которые неприятно отвечать, значит, он хочет унизить тебя, показать свою над тобою власть - какая уж тут дружба?! Папа всегда чувствовал, если человек говорил ему неправду, но он не доверял чувству, он долго лазал по своей библиотеке, читал, находил в книгах и альбомах подтверждение тому, что человек лгал, и уже после этого отказывался видеть того, кто врал ему, или, если тот все равно приходил, есть и такие наглецы, - Папа становился словно большая ракушка - замыкался в себе и молчал... Помню, он пригласил меня в Перу: там снимали фильм про то, как ловят рыбу. Папа очень ругался с киношниками, они много выдумывали от себя, и поэтому он решил лететь с ними в Перу, чтобы все держать под контролем. Он им каждую мелочь показывал: как крючок привязывать, как леску держать, как рыбу вести на глубине и как подтягивать ее к яхте. Так вот, купил он билеты в Лиму и сказал: <Грегорио, одень пальто>. Я удивился и спросил, зачем надевать пальто, которого у меня, кстати, нет? <Я прошу тебя одеть пальто, - повторил Папа, - мое пальто, черное, длинное, очень красивое. А под этим длинным красивым пальто ты спрячешь пару фляжек с виски. Я тоже надену пальто, только белое, и тоже пронесу с собой две фляжки виски, потому что, как выяснилось, эта дерьмовая авиакомпания не позволяет на борту пить виски, а я не могу летать, если не промочу горло парой хороших глотков>. Мы с Папой пришли в аэропорт, как два контрабандиста, все смотрели на нас со страхом, и Папа сказал, что если спросят, отчего мы надели пальто, надо будет ответить, что нас трясет лихорадка. Я ж говорю - он не умел врать: разве лихорадочных пустят в самолет? Дожидаясь рейса, мы взмокли, как мыши, все волосы слиплись, борода у Папы стала всклокоченной, зато, ми диос, как же нам было хорошо, когда Папа, миссис Мэри и я хлебали виски из наших пузатых фляжек! Папа именно тогда сказал: <Я тебе верю, старик! Я только потому пью с тобой, что верю, и мне спокойно, когда ты рядом. Мне ведь и с врагами приходится пить, а раньше приходилось еще больше! Но это - н у ж н о было, а вот с тобой пить - это в радость>...

- Эй, вьехо! - крикнул Томас. - К столу!

Мы спрыгнули с носа нашей шхуны к макине, на которой был накрыт стол: черная фасоль с рисом, жареная рыба и ром, чуть разбавленный сладким сиропом и вдосталь смешанный с лимоном, тонкокожим, сочным - кубинским, одним словом.

- Я не буду есть, Томас, - сказал Грегорио. - Большое спасибо, все очень вкусно, но я не стану. Я никогда не ем, когда ловлю рыбу, - пояснил он мне, - ведь сытого человека тянет в сон, а на рыбалке нельзя смыкать глаз. Когда мы рыбачили с Папой, я никогда не спал, я все время высматривал рыб, они же хорошо видны с рубки, их чувствуешь поначалу, а уж потом видишь. Папа тоже не ел, когда рыбачил, - он был очень хорошим рыбаком, это правда. Только один раз я не узнал его - это когда он тащил в Перу ту рыбу-меч, которая стала его трофеем, раньше я таких громадин и в глаза не видел. Он часов пять тащил эту агуху, и когда почти подвел ее к лодке, та дрогнула, рванулась, удилище согнулось чуть не пополам, а потом хрустнуло и обломилось. <Старик, скорей, старик!> - закричал тогда Папа, и я впервые в жизни услышал испуг в его голосе. Я остановил машину и бросился к нему. Я увидел испарину на лбу Папы, увидал кровь на руках, все понял, бросился за вторым удилищем и в самый последний момент успел перевязать леску на это, целое, и он снова начал водить агуху, а это была тяжелая работа, до кровавого пота, почти такая же, как у того старика, про которого он писал свою книгу.