Ядыкин снова свистнул и, выбрасывая ноги в стороны, пошел плясать. Он бесом вертелся возле Прасковьи, которая шла по кругу этакой павой. Видимо, они не думали, не сочиняли раньше свои частушки, а у них выходило своего рода соревнование, кто лучше споет. И гости, которые сидели на лавках и стояли вокруг, хлопали им в ладоши после каждой такой припевки. И было радостно видеть их — брата и сестру, — вечно занятых, молчаливых, порой, кажется, угрюмых, пляшущими и поющими озорные частушки. В этих частушках каждый из них хвалил свой труд: Прасковья хвалила труд доярок, поэтому бабы слушали и смеялись. Знали, что порой, садясь на скамейку, чтобы начать очередную дойку, Прасковья чуть слышно чертыхалась, проклиная свое дело. Ефим знал, что большинство доярок, как и его сестра, втянулись в работу, полюбили ее, и он старался в частушках своих задеть их самолюбие.
Они устали да, наверное, исчерпали все, что накопилось в душе. Ефим сдался первым. Он остановился и, кивнув Семену, сказал:
— Хватит, друг.
Семен перестал играть. Ядыкин подошел к Прасковье, усадил ее на скамью и сам сел рядом.
— Спасибо, Параня, потешила старика.
Они сидели рядом — брат и сестра; она — большая, ширококостая, вся в мать, и он — неизвестно в кого: маленький, большелобый.
Семена обступили совхозные девчата.
— Девки! Разве мы уступим? — кричала бухгалтерша.
От выпитого вина она раскраснелась, голос у нее был громкий, мужеподобный.
Семен заиграл не плясовую, а страдания — есть такая плясовая в русской деревне. Девчата вышли в круг. Одна из них беленькая, коротко постриженные волосы обесцвечены перекисью водорода. Ее напарница — девушка чернявая. Жеманничая, постояли, потоптались, прислушиваясь к переборам баяна. Беленькая была в голубом платье, которое шло ей, с короткими рукавами и с колье на шее — дешевым, из чешского стекла. Даже издали видно, что это подделка. Может, она очень дорожила этим колье. Она-то и запела припевку:
Подруга ее, чернявая, была в розовом платье, и от этого сочетания цветов — голубого и розового — рябило в глазах.
Прасковья, наблюдавшая за девчатами, не успевала следить, как они, спев припевку, приплясывая, менялись местами. Казалось, они топтались на месте. После каждой частушки они хлопали в ладоши и кричали: «И-и-их!»
пели подруги.
Уж на что Прасковья терпелива, да и то духота невтерпеж ей, судя по всему, не одной ей, а и другим, особенно ребятам. Они стали уговаривать Семена выйти на улицу. Однако он доиграл страдания, вытер лицо полотенцем, висевшим у него на плече, и, перебирая басы, встал и пошел к выходу.
И все повставали со своих мест, заговорили, зашумели и — хмельные — высыпали на улицу.
6
За селом бугрилась, вздымая веселые побеги, озимь. Подкормленная, ухоженная пшеница, как ей и положено в начале июня, кустилась, местами выходила в трубку. Рядками зеленели всходы картофеля. Вчера еще такие жалкие, фиолетово-розовые, сегодня они уже поднялись, покрывая землю, и, пожалуй, пора уже делать первое окучивание.
И сколько бы раз ни повторялось это время, оно всякий раз волнует Тихон Иванович. Всякий раз утром, по пути в правление, он просил Лешу остановить машину на Лысой горе. Варгин выходил и шел межой. Шел до самого конца поля, до Оки. Он останавливался тут, на самой горе, и смотрел вдаль, как убиралась в привычные свои берега Ока. Трогая руками упругие ростки пшеницы, прикидывал, как лучше организовать уборку.
Ветер с реки шевелил его волосы, редевшие с каждый годом. Думалось: вот так он будет стоять всегда, каждое лето.
На излучине реки виднелась «Заря». Внизу стаями летали чайки. Ветер разговаривал с молодыми листьями дубов, росших под самым обрывом.
А он все стоял и стоял, не в силах оторвать взгляда.
Теперь Тихона Ивановича не тянуло в поле. Не радовали его ни рослая щетина озими, ни дружные всходя картофеля, ни рядки кукурузы.
Теперь Варгин приезжал в правление, раскрывал окно, выходившее во двор, садился за стол и начинал… ждать. Как у человека, страдающего беспричинной головной болью, так и у него начинало стучать в висках, а мысли шли по кругу: когда же? Когда же все прояснится?