— В том, что у меня будет нервное расстройство, — в ярости обрела я дар речи, — ты должен обвинять только себя. Не по моей вине у нас не было детей.
Спальня была ярко освещена. Невозможно было скрыть выражение наших лиц. Секунду мы стояли неподвижно, как будто были загипнотизированы ослепляющей ясностью, а затем Корнелиус сделал шаг назад. Его лицо стало белым как полотно.
— Почему я не должна проводить время, наслаждаясь мыльными операми? — сказала я. — Это лучше, чем сидеть и думать о детях, которых ты не дал мне. И это, разумеется, лучше, чем думать о муже, от которого не было никакого толку в постели.
В наступившем молчании я решила, что не сказала этого вслух. Я не могла такое сказать вслух, потому что не могла быть такой злобной.
Корнелиус отступил еще на шаг. В его глазах застыла боль, и я знала тогда, что слова уже сказаны, и ничто не может заставить забыть их.
Слов больше не было. Я смотрела на его лицо и видела, как оно до неузнаваемости исказилось от горя. Он продолжал отступать, пока не натолкнулся на стол, и тогда он повернулся, открыл дверь и, спотыкаясь, вышел в коридор.
— Корнелиус! — ко мне вернулся голос, но было слишком поздно. Я побежала за ним по длинному коридору, по красному ковру до площадки главной лестницы, и все это время выкрикивала его имя. Я увидела, как он проходил через холл, но он не оглянулся. Ступеньки казались бесконечными. Мои комнатные туфли неистово шуршали по мраморному полу. — Корнелиус! — рыдала я, — Корнелиус! — Я бросилась из парадной двери и на полпути через палисадник догнала его и повисла на его руке.
Он отбросил мои руки.
— Прекрати вопить, — сказал он резко. — Прекрати немедленно.
— Корнелиус...
— Мне нечего сказать тебе. Отпусти меня.
Он пошел к воротам, и, когда я попыталась снова схватить его, он толкнул меня так сильно, что я упала. Булыжники были как куски льда. В доме слуги зажгли свет, разбуженные шумом, и, сгорая от стыда, я стала красться к крыльцу. Как только я добралась до библиотеки, охрана устремилась в холл.
Я ждала, надеясь, что он вернется за телохранителем или машиной, но он не вернулся, и когда в доме воцарилась тишина, я, наконец, поднялась на цыпочках наверх и затаилась в его спальне.
Он вернулся на рассвете.
Я все еще его ждала, но приняла три успокоительные таблетки и была спокойна.
Когда он вошел в комнату, он не обратил внимания на кресло, в котором я сидела, а подошел к окну, отдернул портьеры и стоял, устремив взгляд на Центральный парк. Наконец он сказал, по-прежнему не глядя на меня:
— Я только не могу понять, почему мы так долго и бессмысленно боролись.
— Корнелиус, дорогой...
Он обернулся.
— Пожалуйста! Не надо больше сцен! С меня достаточно!
Я попыталась собрать все свое хладнокровие. Очевидно, я могла смягчить его боль, лишь притворяясь спокойной. Я не должна была давать волю эмоциям. Мало ему было своего горя, чтобы еще справляться с моим.
— Ты ходил к кому-нибудь? — спросила я абсолютно бесцветным голосом.
— Да.
Мое поведение, казалось, ободрило его. Он все еще не мог смотреть на меня, но сел на стул рядом и начал снимать ботинки.
— Ты...
— Конечно. Все было чудесно. Как будто я никогда не был болен. — Он бросил тапочки через комнату и уставился на них.
— Проститутка?
— Господи, нет! Ты можешь не быть обо мне слишком высокого мнения, однако я еще не пал так низко, чтобы платить за это.
— Тогда кто же она?
— Ты ее не знаешь. Ее зовут Тереза, не запомнил ее фамилии. У нее какая-то безобразная польская фамилия. Это новая девушка Кевина, из тех, кого он нанимает присматривать за домом.
— Разве у Кевина полька? Я думала, она шведка. — Разговор становился почти дружелюбным. Я наблюдала, как он расстегивал верхнюю пуговицу на рубашке.
— Ингрид уехала в Голливуд.
Мы замолчали. Он более не раздевался, но поднял с пола галстук и сидел, вертя его в руках.
— Разумеется, ты хочешь развода, — наконец сказал он вежливо.
Я снова подыскивала слова, и, когда заговорила, мой голос звучал более сдержанно.