— Высек петербургский холуй Ивана Алферьевича и… меня! — буркнул мореход, сдернув и бросив с ходу на пол шпагу. — Дай однорядку и… кто придет — гони в шею!
В «каюте» — так в шутку называл иногда свой кабинет Шелихов — он с горечью подошел к столу, где лежали развернутые листы маршрутов поиска незамерзающей гавани. Еще и еще раз проследил затуманенными глазами замысловатую, проложенную через горы и реки Даурии и Малого Хингана линию красного сурика. Где-то выше 40° красный сурик вырывался к океану — в уже найденное воображением незамерзающее пристанище.
Такие же фантастические красные дорожки тянулись, огибая с севера японский Мацмай[35] и с юга Курильские острова, к берегам Америки. Здесь красными звездочками были обозначены русские поселения, ими фантазия морехода покрыла даже солнечную Калифорнию.
В немой мгновенной ярости Шелихов схватил кусок угля и перекрыл карту жирным черным крестом.
— Вам не надобна, а что же мне!.. Я лавку открою, в краснорядцы заделаюсь, — шептал он дрожащими губами. В памяти вставало напутствие Пиля после конфуза: «Иди, иди, Григорий Иваныч, ничего не говори… Это нам из Петербурга пальчиком погрозили и для острастки посекли, чтобы знал сверчок свой шесток… ха-ха!.. за печью…»
Сорвав со стола пачку карт, Шелихов одним рывком располосовал их сверху донизу, оглядел оставшиеся в руках половинки, с отделившейся от России Америкой, и, еще больше ожесточаясь, стал рвать их в мелкие клочья.
Клочья расчерченной бумаги покрывали пол, когда вошла Наталья Алексеевна с будничной однорядкой в руках.
— Гришата, почто убиваешься? Гляди-ко, как помучнел,[36] — опустилась она на колени у кресла, в котором сидел муж. Невидящими, будто слепыми глазами он вперился куда-то вдаль, за Ангару, и молчал. — Мучился ты с этой гаванью, мудровал, а охлестыши столичные и свои иркутские аспиды бородатые по насердке, зависти, что на славе ты, и присадили… Оскудел ты всем, чем радовал, — силой-удалью, орлиными крыльями… — И потом чуть слышно уронила: — А как недаве жили-то!
Малиновый диск солнца бессильно опускался и потухал в свинцовой купели разлившихся в западной стороне туч. Правее, в северной части неба, пробегали тревожные не то сполохи, не то зарницы магнитного сияния, которое, как думал мореход, всегда стоит над льдами, прикрывающими северные окраины русской земли.
Слушая ласковые слова жены, Григорий Иванович чувствовал правоту ее — своего единственного друга. Он один. Стоит один под ударами судьбы. С проклятой поездки в Петербург, со дня Кучевой гибели, все пошло прахом: что ни задумаешь — оборачивается супротив, сходят на нет почет и уважение от людей, завоеванные отважной игрой со смертью, когда, зажмуря глаза, бросал кости на чет-нечет… С буранами сибирскими, с камчатскими вьюгами, в ураганах морских развеяны силы и здоровье. «Того и жди, задушит, проклятая!» — думал Григорий Иванович о своей болезни — грудной жабе. В воображении Григория Ивановича эта нудная хвороба вырастала в мерзкий образ когтистой жабы, с лицом вдовы секунд-майора Глебовой…
— Лебедевских рук дело и Ивана Ларионовича выдумки! — уверенно сказала Наталья Алексеевна, выслушав во всех подробностях рассказ мужа о событиях дня. — А и что ни говори, безвинная кровь вопиет… Казнить тебе Коновалова за зверство его следовало, а ты потачку дал…
— Как это потачку дал? В трюм кинул и в Охотск на суд отослал…
— То-то на суд! А какой ему был суд? Опять он там, опять над беззащитными изгаляется, кровь людскую, пес хрипучий, слизывает и твои труды и Баранова старания под корень ссекает. Александр Андреевич враз бы его обезвредил, а ты не дозволяешь, к Голикову прислухиваешься, Лебедева как бы не обидеть опасаешься.
— Недаром говорится: волос долог, да ум короток, — попробовал мореход прикрыться грубоватой шуткой от упреков Натальи Алексеевны. Много неприглядного осталось в ее памяти из первого плавания, и крепко тревожили сообщения Баранова о разгуле лебедевских ватаг под предводительством снова объявившегося в Америке Коновалова. — Пусть уж люди сплетки плетут, а тебе не пристало корить меня… Ты-то знаешь, какой шум Лебедев поднял по нашем возвращении. Голиков и по сей день усердствует дело подорвать, не гляди, что компанионом считается…
— Кто старое помянет, тому глаз вон, а я… Григорий Иваныч, и не судья тебе. Знаю, в каком обложении ты трудишься, — как всегда уступчиво согласилась Наталья Алексеевна. — Тебе виднее! Об одном молю господа, не упала бы на деток наших кровь безвестных и безыменных, погубленных нашим небрежением…