Выбрать главу

* Ха — в прошлом — волк, потом так стали называть собаку. Хакэр на шапсугском

диалекте — черная собака.

Чебахан снова судорожно захихикала и нагнулась за тетеревом и зайцем.

— Эй, племянница! — скрипучим голосом позвал Озермес.

Чебахан, охнув, ринулась в саклю, Самыр отскочил к мертвому дереву и, глядя недоверчиво на Озермеса, стал, махая хвостом, лаять. Озермес расхохотался так, что у него потекли слезы. Устав смеяться, он пошел в саклю и в дверях столкнулся с Чебахан.

— Если ты еще раз!.. — смеясь и сверкая глазами, произнесла она. — Как ты это делаешь? Я вовсе не испугалась...

— Самыр тоже не испугался, — проскрипел Озермес, — слышишь, все еще лает? — Протянув руку, он погладил ее по пылающей щеке, но она отпрянула и замахала руками.

— Не трогай меня, обманщик! Вот увидишь, если и я не сыграю с тобой какую-нибудь шутку.

— Такую, что все клятвопреступницы лисы помрут с хохота, — заключил Озермес, снял с колышка шичепшин и смычок и, посмеиваясь, вышел.

Бросив взгляд на Самыра, вылизывающего волчонка, он подошел к Мухарбеку и стал смотреть на его морщинистое лицо. Когда он впервые разглядел старика в пне явора, у того уже была замшелая борода. С помощью топора и ножа Озермес помог Мухарбеку выявиться из дерева и, разумеется, не думал придавать ему сходства с дядей Чебахан, которого и в глаза не видел. Тем не менее они, как уверяет Чебахан, похожи так, будто их родила одна мать. Упавший ствол явора мертв, но пень еще держится на корнях, и кто, кроме Тха, может знать, не продолжает ли душа явора жить в этой безгласной, изъеденной древоточцем, ветром и дождем голове. В глазницах Мухарбека синели предвечерние тени, а по засиженной голубями, белой от помета голове, вяло взмахивая похожими на ласточкины крыльями, ползала большая пестрая бабочка. Озермес поднял руку, чтобы смахнуть ее, но тут же раздумал. Безусый Хасан как-то рассказал ему, что бабочки, если их не склюют птицы, живут недолго, день другой. Пусть себе ползает, может, голова Мухарбека последнее ее пристанище перед вечной ночью. Хотя и у бабочки есть душа, и она тоже в кого-то переселится. Бабочка еще немного поползала, оставляя за собой клейкий след, а потом, сильнее взмахнув крылышками, медленно, словно ей было трудно, перелетела на стройный молодой явор.

— Надеюсь, тхамада, что ты на меня не обиделся? — спросил у Мухарбека Озермес. — Не знаю, какой у тебя голос, но я тебя не передразнивал, а просто подделывался под осипшего старика. Мухарбек, как обычно, не отозвался. Было слышно лишь, как в овраге шумит речка. — Эх, Мухарбек, — сказал Озермес, — если бы ты не упрямился и заговорил, представляю, сколько всяких интересных историй мы бы тогда услышали!..

Усевшись на мертвом стволе, он поводил смычком по струнам, посмотрел на лежавшего у корзины Самыра и вполголоса запел колыбельную, меняя в ней слова:

Данау, данау, данау! Данау, волчий сын, данау! Хабеком тебя кличут, данау*...

Запахло жжеными перьями, это Чебахан, ощипав тетерева, опаляла его над очагом. Самыр чихнул, сморщил нос и перешел к краю оврага, откуда тянуло ветерком, едких, резких запахов он не терпел. Чем объяснить, что Самыр, всегда готовый к защите хозяина от любого зверя, бросил его, когда из леса выбежали кабаны Мазитхи, и одним прыжком спрятался за дубом? Он дрожал от испуга, как кленовый листок под ветром. Неужели, увидев Мазитху, Самыр вмиг понял, что опасность грозит ему одному, а на Озермеса никто не нападет? Может, он уже видел Мазитху раньше? Почему все таки Тха устроил мир так, что ни у кого из живых нет, кроме языка своего племени, второго, понятного каждому. Сколько больших и малых недоразумений, битв и смертей избегли бы живущие на земле. Не может быть, чтобы и отец, и Безусый Хасан, и другие разумные люди, в том числе живущие в давно прошедшие времена, не спрашивали об этом, хотя бы мысленно, великого Тха. Если бы Тха хоть раз ответил им, а не отделывался, подобно Мухарбеку, молчанием, слова его распространились бы среди людей и переходили от отцов к сыновьям. Или Тха ничего не слышит со своих заоблачных высот? Тогда по поводу земных неурядиц полезнее взывать не к нему, а к ближним своим. Возможно, понимая это, адыги, как рассказывал отец, не раз собирались на мехкеме**, чтобы обсудить свои горести и боли. Однако общего языка племена так и не нашли, полного взаимопонимания и единства не добились. Не случайно, изливая муки сердца, моздокские кабардинцы христиане сложили песню, в которой поется: к кому мы не ходим — наши враги, к кому мы ходим — наши друзья...

Озермес встал, чтобы отнести шичепшин в саклю. Взглянув на открытую дверь хачеша, он подумал, что, быть может, Тха вовсе не так всемогущ, как о нем говорят, он силен только на своих небесах, а на земле всего лишь гость, за что люди и почитают его, как любого, жданного или нежданного, гостя.

Они поужинали. Чебахан дала поесть Самыру, напоила ляпсом волчонка, взяла его на руки и уселась на мертвом дереве рядом с Озермесом. Самыр догрыз кости и с озабоченной мордой ушел в лес. Он не имел постоянного отхожего места, а каждый раз избирал новое, и Озермес, понаблюдав за ним, убедился, что Самыр всегда уходил за пределы их помеченного кольями участка.

* Данау — ласковое обращение воспитателя к воспитаннику.

** Мехкеме — собрание жителей аула или племени или представителей разных

племен.

Озермеса он не стеснялся, но если поблизости находилась Чебахан, прятался от нее за кустами. Вернувшись, Самыр поглядел на спящего сына и разлегся, опустив голову на ногу Озермеса. Чебахан о чем то задумалась. Озермес напряг горло и пропищал детским голоском:

— Кормилица!

Чебахан вздрогнула и тихо рассмеялась.

— Как это у тебя получается, муж мой?

— Научился. Давно уже, в детстве.

Чебахан, поглаживая волчонка, прислушивалась к звукам, доносящимся из лесу. Под деревьями что то шелестело, казалось, будто там, мягко ступая, ходят по прошлогодней листве. Самыр, подняв голову, принюхался и снова задремал. Со склона прилетел ветер, полено, тлевшее в очаге, вспыхнуло и затрещало. Заскрипела дверь хачеша. Над пропастью за кладбищем зловеще захохотала неясыть. Чебахан зябко передернула плечами.

— Испугалась? — спросил Озермес.

Она не ответила. Покосившись на нее, Озермес увидел, что в глазах ее мерцают желтые огоньки.

— У тебя глаза горят, как у лесной кошки, — сказал он.

Она повернула голову и всмотрелась в его глаза.

— У тебя тоже. Это от огня в очаге.

Волчок заскулил во сне. Чебахан потерла ему животик и, опустив, пристроила его между передними лапами Самыра. Волчок завозился и умолк.

Чебахан оперлась руками о мертвый ствол и поджала ноги. Она походила на большую птицу, опустившуюся на дерево и готовую вот-вот улететь.

Посмотрев на Вечернюю звезду, горевшую над шлемом Богатырь-горы, Озермес подумал, что день уже ушел и, пожалуй, можно рассказать Чебахан о встрече с богом леса.

— Белорукая, — понизив голос, сказал он, — сегодня я увидел Мазитху.

Опустив ноги, она равнодушно переспросила:

— Самого Мазитху?

— Он выскочил из лесу на огромном златощетинном кабане! — Озермес стал рассказывать, как они с Самыром спустились к нижнему лесу, потом заснули под дубом и как их разбудил топот кабаньего стада... Чебахан молча слушала. Когда он умолк, она вздохнула.

— Я никогда не встречала ни Мазитхи, ни Ахына, ни Жычгуаше, ни кого из богов. И не увижу.

— Почему? Если б ты была со мной и Самыром...

— Все равно не увидела бы, — сказала она и посмотрела на разгорающиеся звезды. — Семь братьев звезд я вижу, Низовую звезду тоже вижу, а Мазитху...

— Ты думаешь, он не показался бы женщине?

— Не знаю...

Посмотрев на лес, она резко повернулась к Озермесу.

— Сказать, почему я не увидела бы Мазитху?

— Да.

Она заговорила сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее, как всадник, который, понукая коня, стремительно догоняет кого то.