Выбрать главу

Она подняла веки и в первый раз заглянула в глубину его голубых зорких глаз. Так вот он, убийца Вани, тот, кто скоро станет ее мужем! Ужас сжал ее сердце… Боже, если бы сейчас умереть здесь, не выходя из этого терема, чтобы не видеть больше его, не слышать больше его голоса…

До сих пор не знала Марфа, что такое ненависть и отвращение. Теперь, встретившись так близко с убийцей любимого человека, она почувствовала к нему смертельную ненависть.

Царю едва минуло сорок один год, но он был почти стариком. Желтое лицо его казалось еще желтее от голубого кафтана; под глазами виднелись мешки; редкая борода поседела и висела клочьями. Только держался царь все с тою же надменной величавостью.

Марфа пристально смотрела на ненавистное лицо, и ей казалось, что на бороде царя, на пальцах, всюду запеклась кровь; и когда он взял ее за руку, ей захотелось закричать, забиться в рыданиях, звать на помощь, бежать…

— Гляди, царевне дурно, — толкнула Бельская Блохину.

Царь держал невесту за руку, жадно вглядывался в лицо ее и думал о том, как странно похожа она на его первую жену царицу Анастасию; думал о том, что у нее такие же правдивые глаза, как у той, и такой же тихий голос; она, должно быть, не умеет кривить душою и не знает злобы; она робка и стыдлива, как Анастасия. И, желая ее ободрить, он склонился к ней совсем близко и ласково промолвил:

— Всем ли довольна у меня в терему, царевна?

— Всем, государь… — прошептала Марфа.

— Не желала бы сменить кого из холопов аль какая сенная чем не угодила?

— Всеми довольна, государь…

— А довольна ль моим подарком — венцом, царевна?

— Благодарю за подарки, государь… не стою я…

Она едва шевелила губами.

«Стыдлива, — подумал с умилением Иван. — Юница еще младая… младенец еще…»

— А тебе ж он и к лицу горазд, царевна, — сказал царь задумчиво, носи на здоровье… Да постой: не бойся меня… я ведь не кусаюсь… А коли чего захочешь, ко мне засылку шли… Слышала?

— Слышала, государь…

Он выпустил ее руку.

— Прощай, царевна. Здорова будь.

— И ты будь здоров, государь…

Когда царь ушел, у нее отлегло немного от сердца. Она села за пяльцы, и низала жемчуг тонкими бледными пальцами и старалась не думать о том, что ее ждет впереди…

Время шло. Пока старые боярыни учили Марфу царскому обиходу, она как будто была занята, о чем-то должна была заботиться; теперь и это стало привычным, и не уходила от нее тоска, и не уходил ужас, и некуда стало прогнать их. Кому могла рассказать Марфа, что творилось у нее на сердце? Отца видела она хоть и часто, но все при других; раз, когда, улучив минутку, бросилась она ему на грудь с плачем, он ее отстранил и сказал, испуганно озираясь:

— Что ты, что ты, царевна? Экое дело: плакать; гляди, не увидали бы, не сказали бы — порченая… Жаль Ваню, слов нет, а кто знает, может, и вправду он лиходеем был, что его вспоминать? Слава Богу, женихом не обидела судьба, да и я с твоей красотою в бояре попал…

Сенные девушки казались льстивыми и глупыми. Умнее других была Дуня, и смеялась она звонче, и говорила занятнее, но у нее в глазах прочла Марфа хитрость и хитрость уловила чутким ухом в медовых речах. И не могла ей открыться. И чувствовала она себя такой одинокой, такой несчастной в своем раззолоченном тереме.

Дни шли за днями. Царь ежедневно справлялся о здоровье невесты, о том, не хочет ли она чего-нибудь, но ему непременно отвечали, что царевна всем довольна. От услужливых людей узнал он, впрочем, что она о чем-то все грустит, но о порче не думал.

«Стыдлива, робка, — говорил себе царь, — сказывают, подолгу молится со слезами… ну как моя Настя-покойница! Не то что невеста сына Евдокия та, сказывают, в терему, как роза цветет, пташками тешится, а давеча так сластями чуть не объелась…»

Он придумал потешить невесту и назначил в самый Покров медвежью потеху.

На дворцовой вышке вокруг царского места столпились опричники; все терема заняты были царскими приближенными, желавшими поглазеть на потеху.

Царскую невесту устроили за занавесом, скрытым в одной из теремных вышек. Ее окружали боярыни и сенные боярышни.

Отсюда, опираясь на мягкие подушки, любовалась Марфа причудливой панорамой слободы. Выдался первый ясный день с легким морозцем; в море багрянца тонули сады; пахло крепким пьяным запахом осени; краснели рябина с калиною, висели причудливо кисточки барбариса; в холодном осеннем воздухе чувствовалась бодрость, и ветер играл алою фатою Марфы.

Внизу желтела посыпанная песком, крепко утоптанная площадка майдана, обнесенная кирпичной стеною. Темными заплатами казались две маленькие, окованные железом двери: одна — в амбар со зверями, другая — во двор. Из амбара несся унылый рев и ворчание…

Царские потешники окружали загородку площади. Раздался резкий звук рожка, и на площадку на руках вкатился громадный детина в шутовском наряде из разноцветных лоскутов, позвякивая бубенцами, пошел колесом, встал на ноги и отвесил низкий поклон царю и скрытым за занавесами Марфе и Евдокии Сабуровой. Потом он заходил на голове, качаясь, сгибая туловище. Звонкий, раскатистый смех послышался из-за занавеса. Царь вздрогнул, повернув голову, насторожился. Неужели это смеется Марфа? И в радости сердца крикнул он:

— А чем потешишь еще нас, молодец?

Царь ошибся: смеялась не Марфа, а Евдокия Сабурова; по-прежнему равнодушно смотрели строгие глаза царской невесты.

Великан в шутовском наряде поднялся, рукава оборванной однорядки его откинулись и показали обнаженные мускулистые руки. Он поклонился царю, поднял с земли бревно и положил его на оскаленные зубы. Что-то зверское было в тупом выражении его толстого лица с вывороченными губами; воловья шея напряглась; глаза готовы были вылезти из орбит… Бревно качалось на губах великана, как-то страшно, нелепо помещалось на неестественно выдвинутой вперед челюсти, оно качалось, качался и великан, стараясь сохранить равновесие и краснея все более.

Крик изумления раздался из-за занавеса, и в отверстии показалась женская рука и край голубой фаты. Неужели же царю удалось развеселить свою царевну несмеяну? Он крикнул:

— Выдать молодцу гривну, новую однорядку, поить его допьяна три дня.

На ржавых петлях, визжа, открылась дверь кирпичного амбара. Оттуда выкатился как клубок маленький толстый человечек. Войлочный колпак покрывал его голову со старчески обвисшими щеками, усеянными бородавками; он таращил на царя круглые глаза и весь расплывался в глупой улыбке. За ним вышли чинно, держась за лапы, два медведя, одетые как люди: медведица — в сарафан, медведь — в кафтан и штаны; медведь снял шляпу, и оба поклонились царю. Это было началом медвежьей потехи, но конца ее никто не видел…

За занавесом раздался пронзительный женский крик. Царь вскочил. Лицо его, за минуту перед тем улыбающееся и веселое, теперь было страшно, как в те минуты, когда он отправлялся в застенок. Он не спускал глаз с занавеса и махнул рукою на медвежатника:

— Убрать! Испугалась… царевна испугалась медведей…

На царской вышке поднялась суматоха; окольничьи побежали узнавать, что происходит с царевной…

А Марфа лежала в глубоком обмороке на руках у сенных боярышень, и лицо ее было белее полотна…

В маленькой фигуре медвежатника с пухлым безбородым лицом и рысьими глазами узнала она новгородского знакомого медвежатника Суботу Осетра, и разом вспомнилась ей страшная картина: Красная площадь, виселицы и лютая казнь…

Марфа очнулась уже в опочивальне, упала старой боярыне Бельской на грудь и заплакала детскими, бессильными слезами:

— Отпусти меня, боярыня… не гожусь я в невесты царские…

— Что ты говоришь, государыня царевна? — прошептала со страхом боярыня. — Воля твоя, а про то государь ведает, годишься ты ему аль нет… Утри глазки… Испугал тебя медвежатник… часу не медля, его с майдана долой…

Марфа с ужасом закричала:

— Не надо трогать медвежатника… не он испугал меня, боярыня… я… я и раньше… тоска… тоска грызет меня… Ах, попроси государя, отпустил бы меня в святую обитель… я бы всю жизнь стала молиться о нем… все грехи бы его замолила… Не годна я для его царской радости…