Выбрать главу

— Ваня, а Ваня, гляди: пошто они там лаются?

А князь Иван Шуйский, развалясь, опершись локтем на кровать их отца, к которой прежде приблизиться не смел, говорит:

— Что загляделся, государь великий князь? Аль не видала твоя милость, как мы с братом твою казну блюдем?

А брат тот, другой Шуйский, уже тащит из ларца один за другим кубки, чары, братины, блюда, золотые сулейки, что у родителей хранились, тащит и говорит:

— Полно тебе, Иван; разве дележ не пополам? Побойся Бога, окаянный!

— Братец, а братец, — шепчет Юрий, — боюсь я их; чего они делят, чего лаются?

— А куда ты это деваешь ларечную кузнь,[15] боярин? — спрашивает, задыхаясь, десятилетний государь и великий князь московский.

И смеется Шуйский:

— Вишь ты, государь мой, твоя матушка-покойница, царство ей небесное, по своей женской слабости не соблюла, как надо, твою казну… Людишки-то кругом — вороги; ну так вот приходится нам, верным холопам твоим, по твоей княжеской воле, заботу иметь: в казне денег нет, надо их на твой государев обиход, так я, скудоумный, твои чарочки на деньги переплавлю… а новые еще наживем!

А сам так нагло смеется, и нога у него уже не на полу, свесившись, а лежит на скамье.

Сидят царственные братья в старых зипунишках, и у Юрия, и у самого государя московского локти протерты и кое-как заштопаны, — а у Шуйских кафтаны как жар горят, крытые новой кизылбашской шелковой материей. Слышали братья еще сегодня, что у Шуйских чуть не каждый день пиры, что на чарках да стаканах царских вырезают они свои имена, и сжимает кулаки маленький государь московский, и шепчет чуть слышно брату Юрию:

— Молчи, Юрий, молчи: я им это припомню… ужо я всем припомню!

И проносятся одна за другой картины в голове царя: видит он, как отняли у него любимую мамку Аграфену Федоровну Челядину; и тогда уже он не плакал; он зарылся головою в подушки и заглушал стоны и проклятия.

Плакал один Юрий.

А потом были ночные страхи. Тонули во мраке своды, и на стенах оживали птицы, чудовищные птицы с человеческими головами. Хлопали они крыльями, а бояре говорили лежащему в постели великому государю московскому:

— Дьявол зорок, государь. Спи. Спи, а мы, твои верные холопы, станем сторожить твой сон ангельский, чтобы не допустить до тебя лиходеев.

— А где лиходеи? — спрашивал маленький московский государь побелевшими губами.

— А лиходеи по всей земле раскиданы, государь, пуще всего их вокруг тебя, во дворце.

— Что станут лиходеи со мною творить? — спрашивал Иван.

— Напустят лихую болезнь, аль нечисть какую, станешь сохнуть… везде опасаться их надо, и днем, и ночью. След твой царский вынут, призраки страшные на тебя напустят, станешь блеять по-козьему или собакою вякать; мертвецов тоже с земли лихие люди выкапывают… а то жабьи кости в питье кладут…

И обоим князьям грезилось по ночам, что мертвецы оживают и нечисть ползет по стене; что жабьи кости колют им сердца, что душат их косматые лапы ведьмы, а из углов крадутся к ним убийцы с ножами и отравою, и просыпались они после тревожного сна, полного страшных грез, в холодном поту.

А маленький государь московский сжимал кулаки и шептал:

— Погоди, погоди, я им все припомню!

От унижений Иван озлоблялся, а Юрий робел и хитрил.

Помнил царь и забавы свои в теремах дворцовых. Приносили во дворец дворовые люди в забаву ему и Юрию щенят, белок, зайчат, котят и других зверьков. Юрий растил их, а Иван придумал другую забаву. Любил он забираться на вышки, откуда Москва была как на ладони и кишела в праздничные дни, ровно муравейник. На солнце горели гребни кровель, золотые купола церквей, резные теремки. Свежий ветер смеялся в лицо детям, трепал полы их кафтанов, развевал кудри. Смотрел ласково на Божий мир Юрий; горели глаза маленького государя московского, и злобный смех душил его.

— Гляди, Ваня, — смеялся Юрий, — вон лошадка внизу! Ровно кошка ма-а-хонькая!

Злобно хохотал старший брат.

— А погляди-ка, какова будет собачка! — кричал он и, взяв любимого щенка Юрия, маленького, смешного, с разъезжающимися лапками, бросал его с головокружительной высоты.

Он помнил, как в глазах Юрия застывал ужас. Он помнил, как широко раскрывались его голубые, чистые, как весенние незабудки, глаза. А бояре смеялись:

— Ай да и потеха. Упал — не пискнул… Давай еще! Государь великий тешится.

Государь великий тешился. Плакал Юрий, а старший брат шептал ему:

— Молчи… молчи, Юрий… так буду я бросать, когда вырасту, лиходеев моих… Молчи, Юрий, я все припомню…

И с внезапной жестокой шуткой он раз обернулся к брату:

— Хочешь сейчас тебя сброшу?

Он помнил, как передернулось лицо Юрия и покрылись страшной бледностью его щеки, потом закатились глаза так, что видны были одни белки; потом Юрий взметнул руками и, отчаянно вскрикнув, упал и забился в припадке родимца.

То был первый припадок, а за ним пошло и пошло, и Юрий вырос бедным слабоумным князем, а Иван сел на престол отцовский грозным и беспощадным судьею бояр.

Все это припомнил теперь, стоя над постелью брата, московский царь.

Мигали тусклые огоньки бесчисленных лампад; с алых шелковых подушек глядело на царя знакомое детское лицо, белое, как повязка на лбу. И вдруг царь вздрогнул: он ясно увидел в этом лице страшное сходство с лицом своего сына, сырого,[16] болезненного Федора. Та же улыбка, то же выражение глаз, растерянное и скорбное… Неужели и сына его ждет та же судьба?

Он склонился к самому лицу Юрия.

— Брат… Юрий… узнал? Очнись! Узнал?

В голосе его звучала небывалая нежность.

Сознание мелькнуло в глазах Юрия. Он вспомнил то, что так мучило его.

— Брат, — прошептал князь, протягивая к царю худую, прозрачную руку, — брат… Я умру… Жена… твоя жена… Мария… плакала… о сыне… о сыне она убивается… пожалеть ее надо, брат… пожалеть… она бедная…

Он помолчал и тихо, чуть слышно прошептал:

— И мою… мою Ульянушку… блюди, брат…

Больше Юрий говорить не мог, закрыл глаза и забылся…

Царь встал, открыл завесу и крикнул:

— Ульяна! Отходит Юрий… попа нужно — отходную читать…

Пришел священник и нашел князя Юрия без памяти, прочел над ним молитву, причастил и соборовал. Надежды на выздоровление больного не было.

Глава IV

ОКНО В ЕВРОПУ

Двор князя Юрия примыкал с одной стороны к ограде Чудова монастыря, с другой — к переулку Вознесенского, с третьей около него возвышался старый собор Николы Гостунского с особо чтимой чудотворной иконой Николы-угодника, покровителя брака.

Служба у Николы только что кончилась; народ хлынул на площадь; свечи были потушены, и дьякон Иван Федорович велел сторожу запирать церковь. Стоя на паперти, с изумлением заметил он старых своих знакомых — боярина Михаила Матвеевича Лыкова с племянником Иваном Сергеевичем, которые несли на руках кого-то живого или мертвого — Бог весть. Лыковы давно уже скрылись в воротах дворца князя Юрия, а гостунский дьякон все еще продолжал смотреть им вслед, заслонив рукою глаза от зимнего солнца.

Кругом уж гудел народ.

— Помер князь Юрий, батюшка наш, помер!

— Помер заступник убогих!

— Убили лютые вороги! Извести хотят царское семя!

— Нишкните! — крикнул дьякон, сбегая со ступеней паперти. — Вишь, Лыковы-то и назад идут.

Он узнал, что князь Юрий жив, только сильно голову разбил, и поклонился князю Лыкову в пояс:

— Сделай милость, князь, отведай у меня на печатном дворе хлеба-соли, дай послушать твоих речей мудрых… Горазд беден я духом, а люблю свет учения, премудрость Божию, паче жизни люблю.

Лыковы переглянулись. Иван Сергеевич сказал дяде:

— А для че, дядюшка, не пойти нам к дьякону? Он же нам покажет и книгу дивную «Деяния апостольские», что весною напечатал, и «Часовник», что, сказывают, к концу идет, и станки, и приборы печатные — дело затейное, дядюшка…

вернуться

15

Кузнь — посуда.

вернуться

16

Сырой — тучный.