Как же я утомился! Как я корчился, зевал, клевал носом и стряхивал дремоту! Как я себя щипал, тер глаза, вставал и садился вновь, подталкивал Джозефа локтем, вопрошая, когда же это закончится! Мне пришлось выслушать все до конца; наконец, проповедник добрался до «Первого из Семидесяти первых». И в сей критический момент на меня внезапно снизошло вдохновение: я поднялся и объявил Джабеза Брендерхэма страшным грешником, коему нет прощения!
– Сэр! – воскликнул я. – Сидя в сих четырех стенах я вытерпел и простил четыреста девяносто частей вашей речи. Семижды семьдесят раз я надевал шляпу, собираясь уйти, семижды семьдесят раз вы зачем-то вынуждали меня остаться. Собратья-мученики, хватайте его! Тащите с амвона, рвите в клочья, чтобы и духу его тут не было!
– Ты еси муж, сотворивший сие! – вскричал Джабез после внушительной паузы, склонившись над своей опорой. – Семижды семьдесят раз искажал ты лик свой зевотой, семижды семьдесят раз советовался я со своей душой – сие слабость человеческая, значит, сие прегрешение можно простить! Но вот настал черед первого из семидесяти первых… Братья, вершите же над ним суд писанный! Таковой чести удостоены все Его праведники!
С этими словами собравшиеся воздели посохи, окружили меня всей толпой, и я, не имея оружия, чтобы защититься, начал бороться с Джозефом, ближайшим и самым яростным противником, надеясь завладеть его дубинкой. При таком стечении народа замахи, нацеленные на меня, неизбежно падали на соседние головы. Вскоре церковь огласили звуки мощных ударов: прихожане схватились друг с другом, а Брендерхэм, не желая оставаться без дела, изливал свое рвение, громко стуча по доскам кафедры, те отзывались столь же энергично и наконец, к моему бесконечному облегчению, пробудили меня ото сна. Что же вызвало такую ужасную сумятицу? Что сыграло роль Джабеза в моем сне? Всего лишь еловая ветка, под порывом ветра прильнувшая к оконной раме и застучавшая сухими шишками по стеклу! Я недоверчиво прислушался, обнаружил нарушителя спокойствия, затем отвернулся, задремал и вновь увидел сон, причем еще менее приятный, чем первый, если такое вообще возможно.
На этот раз я помнил, что лежу в дубовом шкафу, отчетливо слышал порывы ветра и шелест снега; слышал дразнящий стук еловой ветки и помнил о его истинной причине, однако он раздражал меня столь сильно, что я решил с ним разделаться. Вроде бы я попробовал открыть створку, только вот крючок оказался припаян к кольцу – обстоятельство, которое я помнил наяву, но позабыл во сне. «Я с тобой покончу!» – прошептал я, разбивая кулаком стекло и пытаясь схватить назойливую ветку, и вдруг вместо нее вцепился в чьи-то ледяные пальчики!
Меня охватил невыносимый ужас ночного кошмара – я хотел выдернуть руку, но с той стороны держали крепко, и щемяще-грустный голосок прорыдал:
– Впусти меня, впусти!
– Кто ты? – спросил я, силясь высвободиться.
– Кэтрин Линтон, – откликнулся дрожащий голос (почему мне пришло на ум «Линтон»? Ведь я раз двадцать прочел «Эрншо» вместо «Линтон»). – Пусти меня домой… Я заплутала на вересковой пустоши!
Я смутно различил детское личико, заглядывающее в окно. Страх сделал меня жестоким, и, поскольку стряхнуть это существо никак не удалось, я прижал тонкое запястье к разбитому стеклу и принялся водить туда-сюда, пока не хлынула кровь, пачкая постельное белье; оно же продолжало выть «Впусти меня!» и цепко сжимать мою руку, а я буквально сходил с ума от страха.
– Как же я тебя впущу, если ты меня держишь? – в конце концов нашелся я. – Сама пусти сперва!
Пальцы разжались, я втянул руку в дыру, поспешно загородил ее стопкой книг и закрыл уши, чтобы не слышать жалобных воплей.
Вроде бы я не открывал их более четверти часа, но стоило прислушаться, как вновь снаружи донесся горестный стон!
– Сгинь! – крикнул я. – Ни за что не впущу, умоляй хоть двадцать лет!
– Двадцать лет прошло, – горевал голосок, – двадцать лет… Я скитаюсь уже двадцать лет!
Снаружи раздалось царапанье, и стопка книг зашевелилась, словно ее проталкивали внутрь.
Я хотел вскочить, но не смог пошевелить ни рукой, ни ногой и завопил в безумном ужасе.