Но им думалось, что само его опубликование послужит началом задуманного ими переворота в отечественной поэзии. Ничего нового о себе они Галактиону не сказали. Еще в Тифлисе, знакомясь с их самыми ранними стихами, он спрашивал тоскливо и недоуменно:
Теперь и тоска и недоумение стали болезненнее. Ему, воспитавшемуся на гуманистических обобщениях Бараташвили, страстном патриотизме Церетели, мужественной гражданственности Чавчавадзе — откровенное равнодушие сверстников к трагической судьбе народа казалось кощунственным.
Музыка, живопись, стихи, долгие раздумья и споры о путях родной поэзии властно требовали воплощения, звали на родину.
Здесь, на чужбине, захваченный потоком ярких и необычных впечатлений, он никогда не забывал о доме. Может, именно поэтому стихи, выношенные в России, сразу же стали классическими на родине:
После мягких розовато-пепельных красок России он наслаждался изобилием цвета и буйством колорита родной природы.
Лиловые силуэты гор, жёлто-бурая прозелень равнин, синева небес рождали потрясающие образы, ритмы, интонации. Но постепенно в ликующий гимн красоте вплетается мотив боли и отчаяния.
То через образ ветра, неистово взметающего «сломанным крылом» охапки листьев, то через облако — «белоснежного пингвина», сожженного выстланным розами полднем, он передавал тончайшие душевные состояния.
Эти трагические мотивы были своеобразным отзвуком событий, происходивших в Кутаисе шестнадцатого года. Снова, как в детстве, перед ним открывалось зрелище человеческого горя и унижения. Снова, как прежде, жандармы нагайками разгоняли демонстрации. Снова, как в канун революции, на стенах домов белели прокламации.
Постепенно он стал понимать, что все происходящее в небольшом городке только слабый отсвет пожара, который вот-вот разгорится в центре политической и административной жизни империи.
Хмурый Петроград встретил Галактиона Февральской революцией.
Митинги, газеты, разговоры… Знамена… флаги… ленты… громовое слово «свобода»… Казалось, голод, насилие, унижение отныне и навсегда станут только горестным воспоминанием.
Поэтическая восторженность Галактиона «очень скоро сменилась тревожной неуверенностью. Он, который в разгар самой оголтелой ура-патриотической кампании дерзнул прямо назвать войну братоубийственной бойней, беспокойно вчитывался в газетные сводки, с растущим недоверием слушал истерические призывы Керенского к «войне до победы».
Часами бродил он по окраинам столицы, всматриваясь в изможденные лица женщин, стоящих в нескончаемых очередях за вязким, плохо пропеченным хлебом.
Мучительно застенчивый с поклонниками своего таланта, он свободно и непринужденно вступал в разговоры с рабочими, дворниками, солдатами.