— За поэта Чавчавадзе, — произнес Грибоедов, одним дыханием опорожнил рог и передал Давыдову, — аллаверди к тебе, Денис, — и произнес две строчки из стихотворения Чавчавадзе, когда-то переведенные им:
Давыдов с хозяином пили, беседовали, читали стихи. А юная хозяйка с Грибоедовым вышла на балкон.
Наступили сумерки. Силуэт Мтацминда высился, как великан, охраняющий счастье людей. А на подоле его белел монастырь. Из дашнаты доносились звуки музыки — это Александр Чавчавадзе играл на дудуки.
Грибоедов смотрел на святую гору.
— Я бы хотел навечно поселиться в Давыдовом монастыре, на Мтацминда, — мечтательно произнес он.
— Не рано ли, поэт? — сказала Нина.
Александр Сергеевич очнулся, посмотрел на девушку.
«Боже мой! Как она хороша!..» — подумал он.
Так писал Николай Тихонов в стихотворении «Цинандали». А сто тридцать с лишним лет тому назад так же «прошел над Алазанью» Александр Грибоедов и страстно полюбил Кахети. Осенью 1826 года с семьей Чавчавадзе он снова приехал в Цинандали.
Какое очаровательное местечко выбрал себе князь Чавчавадзе! Кахетинское имение его друга было тем местом, где он мечтал жить и творить.
— К черту службу, о, как я ненавижу ее! Мне бы жить здесь рядом с тобой, душенька, и… творить, закончить трагедию «Грузинская ночь», начать другую…
Вдвоем — Нина и он — гуляли по цинандальскому парку, влюбленные, мечтающие. Он полюбил эту тонкую, хрупкую девушку и не представлял жизни без нее. Ей открывал свою душу, закрытую для всех; излагал свои мысли, такие опасные для других, рассказывал ей о своих мечтах, которые бы не поверил никому другому — даже с Александром он не был так откровенен, — и, о чудо! Эта пятнадцатилетняя девочка понимала все, понимала с полуслова.
Был вечер. Луна уже освещала Алазанскую долину и холодную Гомборскую вершину. Как будто рог изобилия опрокинулся над этим краем, над страной вина и песен.
Они встали со скамейки под огромным ореховым деревом (говорили, что это дерево помнило нашествие монголов) и побрели по кипарисовой аллее. Вечерней прохладой веяло от цветов, от редких тропических деревьев. Они направились к часовне, стоявшей на краю сада. Что-то таинственно-одинокое было в этой церквушке, призывавшее к безмолвию.
Головка девушки прислонилась к широкой груди Грибоедова. Вдруг он вспомнил, как несколько месяцев тому назад ему не хотелось жить, как он жаловался своему другу Степану Бегичеву на скуку и отвращение, на тягостную душевную пустоту.
— Почему ты печален, душа моя? Создатель Фамусова и Скалозуба должен быть веселым человеком! — вкрадчивым голосом произнесла Нина.
— Да, мне невесело, печально, отвратительно, несносно!.. И только ты, мое юное божество, даешь мне силы жить, желание творить. Ты и Цинандали… Совсем недавно я говорил, что мне пора умирать!.. Я не понимал своей тоски… Я не знал, как мне избавиться от сумасшествия или пистолета, я чувствовал, что то или иное ждет меня… И вот передо мной блеснул луч света — это ты, счастье мое!.. Теперь мне так хочется жить, как никогда!..
Он заметил слезинки на ее ресницах и умолк. Обнявшись, они молчали — молчала и церквушка, эта маленькая обитель тишины и покоя.
— Рядом с тобой, — продолжал он, — я чувствую другую, внутреннюю жизнь, нравственную и высокую, независимую от внешней…
Они пошли вперед, туда, где в огромном марани были зарыты столетние квеври с золотым цинандали. Старый винодел Мамука в маленькой войлочной шапочке зачерпнул небольшим оршимо на длинной палочке вина и преподнес им. Грибоедов дал пригубить Нине и выпил сам.
Старик держал наготове закуску — тоже золотистые дольки очищенного грецкого ореха.
— Я пойду, — Нина оставила Грибоедова с подошедшим отцом и легкой походкой направилась к дому.