Рационализация, которая кажется нам столь топорной и надуманной, все же становится в высшей степени пригодной для вычленения онирического опыта и опыта реального. Человек, вернувшийся к бодрствованию, рационализует собственные грезы посредством понятий обыденной жизни. Он смутно припоминает пригрезившиеся образы и уже деформирует их, выражая на языке бодрствования. Он не учитывает того, что греза в чистой форме всецело отдает нас на волю материального и динамического воображения и что тем самым она освобождает нас от воображения формального. Глубочайшая греза, по сути, представляет собой феномен оптического и вербального отдыха. Существует две основные разновидности бессонницы: оптическая и вербальная. Ночь и молчание – два стража сна; чтобы уснуть, нужно перестать говорить и видеть. Необходимо предаться жизни стихий, воображению родственной нам стихии. Такая стихийная жизнь ускользает от того «рынка» живописных впечатлений, каким является язык. Несомненно, молчание и ночь – два абсолюта, и они не даются нам в своей полноте, даже в глубочайшем сне. Но, во всяком случае, мы должны ощутить, что онирическая жизнь становится настолько ближе к своей сущности, насколько она освобождает нас от гнета форм и возвращает нас субстанции и жизни нашей первостихии.
Каким бы естественным при таких условиях ни казалось смыкание с формой, оно рискует скрыть некую онирическую реальность, а также отключить глубочайший поток онирической жизни. Так, встречаясь со столь беспримесной онирической реальностью, как греза полета, ради проникновения в ее сущность, по нашему мнению, необходимо остерегаться притока визуальных образов и по возможности приблизиться к наиболее существенному переживанию.
Если мы имеем основания говорить об иерархической роли материального воображения по сравнению с воображением формальным, то мы можем сформулировать следующий парадокс: с точки зрения такого глубокого динамического опыта, каким является онирический полет, крыло уже представляет собой рационализцию. И как раз тогда, когда Нодье лишь задумался над этой темой и еще не увлекся игрой фантастических рационализаций, он коснулся той существенной истины, что онирический полет никогда не бывает полетом на крыльях.
А коль скоро это так, мы считаем, что при появлении крыла в пересказе грезы полета следует заподозрить рационализацию повествования. Можно быть почти уверенным, что в рассказ вкралась контаминация, будь то под влиянием образов бодрствующей мысли или же вследствие книжных инспираций.
Ни одно естественное свойство крыла не имеет отношения к сути вопроса. Природный характер настоящего крыла не может помешать тому, чтобы оно было естественным элементом онирического полета. В действительности крыло представляет собой его древнюю рационализацию. Именно такая рационализация и сформировала образ Икара. Иными словами, в поэтике древних образ Икара играет ту же роль, что и аэростат, или «пневматический каркас», в эфемерной поэтике Нодье – и самолет в поэтике Габриэля д’Аннунцио. Поэты не умеют навсегда оставаться верными самому источнику своего вдохновения. Они покидают глубокую и простую жизнь. Они преобразуют изначальный глагол, так и не прочитав его как следует. Из-за того, что у древнего человека для осуществления онирического полета не было явно рациональной реальности, т. е. реальности, «изготовленной» разумом подобно воздушному шару или самолету, ему приходилось прибегать к реальности природной. Вот так он и создал образ летающего человека по подобию птицы.