И вдруг вспоминает Мадонну, — ту, что стоит в гроте, вся в лилиях
Надо завтра вечером пробраться к Мадонне. Надо понести ей лилий. Мадонна любит лилии. На одной картине, которую любит отец, нарисовано: Мадонна вознеслась на небо, а гробница ее наполнилась лилиями. Стоят кругом лысые апостолы и сложили руки в изумлении. Лилий, лилий ей, Мадонне!
А почему непременно нужно идти к самому гроту? Разве отсюда Мадонна не услышит? Мадонна слышит и видит все, что делается на земле.
И говорит Еленучча покорно:
— Сделай меня счастливою, Мадонна! Сделай меня счастливой! Я обегу весь остров, я сорву все лилии, какие есть на острове. Если не позволят, я украду, но я все их принесу тебе. Сделай меня счастливой! Ты знаешь, о чем я прошу тебя. Ты все знаешь. Ты все видишь. Ты все слышишь.
IV
Еленучча знает, что после обеда он всегда ходит гулять. Так же как и бна, он сначала пойдет по узенькому переулку, потом свернет на неширокую дорожку, потом на широкую аллею, потом сядет на площадке, снимет шляпу и будет долго смотреть на море.
«А может быть, сверху увидит меня? — думает Еленучча и еще думает: — Меня трудно не увидеть. Я — беленькая».
Она смотрит вверх и различает конусы гор, торчащие кактусы, темно-серые волнистые полотнища дороги. Все боятся ночью ходить по этой дороге, — Еленучча ничего не боится. Ей даже хочется послушать сирен: говорят, что они поют, когда поднимается ветер: не то трамонтано, не то сирокко.
Стоит тишина, странная, особенная. Кажется, что кто-то затаил дыхание, — и все больше и больше набирается воздуху в грудь, все труднее и труднее сдерживать это дыхание, но остров крепится, не хочет дышать, боится шума, караулят его двуокие огни. Пусть шум будет в далеких городах!
Становится прохладно. Еленучча подбирает под платье ноги и думает: вот скоро она наденет длинное платье, будет невестой, будет самой красивой девушкой острова. Кто сравнится с нею? У кого такие волосы? Такие брови? Такие губы? Губы— красные и горячие. Кто бы не хотел их поцеловать?
— Кто бы не хотел их поцеловать? — мечтательно говорит Еленучча.
Еленучча знает, кого она хочет поцеловать.
— Укусила бы ему губы! — думает она; ей смешно и опять не страшно, хотя и море, и сирены тут, неподалеку.
Еленучча нащупывает около себя камень, большой, тяжелый, гладкий, и думает: «убить можно человека» — и вдруг с отвращением отталкивает его ногой: никого не нужно убивать.
…Тихо, тихо: не дышит, притаился остров, будто бы захотел, чтобы его все забыли. И вдруг — шаги. Кто-то идет сверху.
Еленучча замерла.
— Неужели?
Насторожились глаза, остро вцепились вверх: кто-то идет.
«Неужели он? — родилось предположение и радостное, и страшное. — Он увидел ее издали?»
Он идет сюда? Господи боже! Куда же нужно бежать? Куда?
Бежать никуда не надо. Надо только идти вдоль берега, идти поскорее, — и он никогда не нагонит ее. Разве угонятся его ноги за ее беленькими туфлями?
Надо бежать, — шаги все ближе и ближе; но почему же тайно так хочется, чтобы он увидел, как она бежит, куда, в какую сторону?
Шаги слышнее. Скатываются и хрустят под скользящими ногами мелкие камни… Ясно, что он увидел ее: зачем бы ему в этакую пору идти сюда?
Она убежит у него под самым носом, как только он подойдет на расстояние пяти шагов.
И вдруг:
— Еленучча! Это вы?
Его голос.
Низко пригнулась, потом немного выпрямилась, — нельзя иначе: так бьется сердце.
А голос, заглушающий шаги, еще ближе.
— А там весь отель отправился на поиски, — говорит он, — Профессор с женой пошел в одну сторону, англичанин — в другую. А я почему-то думал, что вы побежите к морю. Это вы? Ну конечно, вы. Я издали увидел ваше платье. Сегодня море светится.
И он совсем близко от нее, он берет ее за руки, и не отрывает их она, — только прячет лицо свое в изгибе, там, где локоть.
— Что с вами, Елспучча? Вы плачете? Вас напугали сирены?
Ах, какой он смешной! И Еленучча тихонько смеется: чего бы это она плакала?
— Или вы смеетесь, Еленучча? — говорит он и как будто стыдится своего первого предположения. — Вас не разберешь.
И выходит еще смешнее: он плохо говорит по-итальянски, — очень плохо, в особенности не выходит у него буква «и».
Он начинает тихо гладить своею ладонью далеко открытую руку и говорит:
— А Еленуччу ищут… Ищут…
— Ну и пусть ищут! — говорит она смешливо: ах, как плохо говорит он по-итальянски!
— Еленуччу ищут, — словно не зная или не находя других слов, повторяет он и вдруг говорит на неизвестном языке, вероятно на своем, русском: — Милая Еленучча…
Ома вздрогнула и прислушалась к неизвестному, а он еще раз говорит:
— Милая Еленучча…
Еленучча не любит ничего непонятного: она поднимает голову, широко раскрывает глаза и спрашивает:
— Milaja? Che cosa «milaja»[8]?
— Что такое милая, спрашиваешь ты? — опять на непонятном языке говорит он. — Разве ты не понимаешь, что такое: «милая»?
— Parlate italiano, — отвечает капризно Еленучча, — non capisco[9].
— Ты хочешь, чтобы я говорил по-итальянски? — И он снова дразнит ее непонятными, неуклюжими словами: — Ты не понимаешь? Я давно уже заметил тебя, — твои глаза, твои ручки, открытые до локтя, твои белые туфельки и стройные ноги, милая.
Опять сказано это слово: «milaja». Почему оно такое странное? Почему оно, непонятное, волнует Еленуччу, — даже легкая дрожь пробегает по телу? Все слова, все непонятное, протекло как вода, — почему это слово остановилось в мозгу? Почему так мучительно хочется поскорее узнать его смысл — и она спрашивает еще раз:
— Che cosa «milaja»? Dite, signore, — prego.
Что за чудо? Он, такой большой, такой широкоплечий, пришедший из неизвестной страны, делается самым близким на земле: вот он сейчас стоит около нее, и она не может вспомнить, какое лицо у отца и какой голос у матери? И нежной, неокрепшей рукой она близко привлекает его к себе, и слышит он ее частое, прерывающееся дыхание и не может разобрать тех слов, которые она говорит, и только прорывается одно, его же собственное:
— Milaja! Milaja!
Что дорого в нем? Глаза: светлые. У кого здесь такие глаза? Ни у кого нет. А вот у нее, у Еленуччи, есть теперь серые глаза.
Что дорого в нем? Волосы: светлые. И у отца — черные, и у матери — черные; и у Микеле — черные; и у всех — попов — черные; и у всех на острове — черные. А тут светлые, волнистые.
Разве он, этот большой и милый человек, видит ее мысли? Она может думать, что хочет. Она может говорить, что хочет. Она может повторять, сколько хочет.
— Milaja! Milaja!
Море никому не скажет: оно не понимает любви. Цветы? Они — помощники любви. Они свидетели ее судьбы. Звезды? Их никто на земле, тем более на этом острове, не услышит: они — далеки.
…Вверху опять зашуршали камни, — это, конечно, идут сюда; это, конечно, ищут Еленуччу. Боятся: пропадет Еленучча. Еленучча — маленькая и глупая девочка.
— Здесь! Здесь она! — кричит русский и грозит ей потихоньку пальцем.
И это прекрасно, что он грозит пальцем. Кричит он для видимости. Это секрет. Когда начались секреты, — тогда началась любовь.
Бежит сама мать, — выбежала из дому, в чем была: с растрепавшимися волосами, в фартуке, смешная, сердитая. И кричит нараспев:
— Ах ты девчонка скверная! Ах ты девчонка маленькая! — кричит и хватает Еленуччу за руку. — Высечь тебя надо! Ты куда забралась? Ты хочешь, чтобы сирены тебя в воду затащили?
— Нет, она хорошая девочка! — смешно и успокоительно говорит русский, — Она хорошая. Просто она вышла погулять.
— Она вышла погулять! — кричит, сердясь, мать. — Хорошее местечко она выбрала для прогулки, нечего сказать!
И тащит Еленуччу за руку, как девчонку, попавшую по шалости в воду. Еленучча покорно тянется вверх, по плохой дорожке, но хитро и шаловливо оглядывается: ей приятно, что за ней идет русский, такой темный, такой неясный. Все, что говорит он, все, что говорит мать, все, что сейчас будет говорить отец, — все это пустяки. Важно, что есть секреты.
— Какая же она хорошая? — вдруг с большим гневом говорит мать и останавливается, чтобы передохнуть, потому, что идти еще далеко, — Весь дом ищет ее, негодную! И отец беспокоится, и я беспокоюсь! Нажили отель, нажили денег, купили недавно виноградники, — для кого все это будет, если она, не дай бог, в такую темноту да соскользнет в воду?