Выбрать главу

Еленучча смотрит па него и улыбается:

— Ты чего смеешься? — спрашивает он, устало присаживаясь к ней, на красный диван.

Пристань — далеко: шел пешком, чтобы насладиться своими думами.

— Я не смеюсь, — улыбаясь, отвечает Еленучча.

— Коли не смеешься, то чему ты улыбаешься? — говорит отец.

Как усталы его глаза!

— Улыбаюсь я от радости, что ты у меня красивый.

— Красивый?

— Красивый. Согласись сам: приятно иметь красивого отца.

— Приятно? — и отец делает непонимающее лицо, — Почему приятно?

— Я не знаю, почему, — отвечает Еленучча. — Быть может, потому, что люди могут сказать: у красивого отца — красивая дочь.

— Ах, вон оно что? Ты говоришь так, будто ты большая Да, может быть, ты и в самом деле большая? — спрашивает Манфред слегка взволнованно. — А ну-ка привстань! — Бегает тут девчонка Еленучча, всем мешает, во все дела впутывается. А может быть, девчонка уже растаяла и получилось что-нибудь другое?

Еленучча не встает — ей стыдно. Она прижимается к Отцу и тихонько говорит:

— Видишь мои волосы? Это твои волосы. Они так же вьются, как и у тебя. А когда я смотрю в твои глаза, то вижу себя, как в зеркале.

Старик усмехается, лукаво смотрит и обнимает дочь, как самую любимую.

— Уже коробочка с хитростью открылась, — говорит он, — уже начинается в тебе женщина. У тебя есть ленты красные и синие. Вероятно, уже понадобились зеленые? Ты стояла перед зеркалом и решила, что будет неплохо, если около черных бровей будет болтаться зеленая тряпочка? Или постой, постой, я начинаю думать другое. Быть может, сегодня в кинематографе идет хорошая картина?

— На афише написано: «Любовь матери», — отвечает Еленучча.

— Тебе, значит, хочется посмотреть «Любовь матери»?

— Хочется, конечно, — отвечает Еленучча, — но я вовсе не для этого говорю. Просто ты красивый. Ты мне нравишься. Мне кажется: живи ты в Риме, тебя бы взяли охранять короля.

Старик прислоняет голову к спинке дивана, глаза его закрыты; лицо — усталое, и думы, сладкие и любимые, текут, видимо, в его мозгу. Стоит около него светлый ангел. Сидит он так долго, потом медленно идет к себе и через полчаса— неузнаваем. На нем — старая серая жакетка, старые туфли, глаза как будто стали не такими большими, воротник не повязан галстуком и голос — неприятный и дребезжащий.

— Опять вино в чулан отнесли? — кричит он то направо, то налево. — Опять хлеб засох? Опять этот старый черт не принес молока? Опять забыли немцу из двадцать третьего номера счет написать? Что это такое, а? Черт бы вас всех подрал, а? Закрывать отель, что ли? а?

И ходит он кругом, и швыряет со стола книги, и не подвертывайся в это время к нему под руку важный Пасквалино.

Подошел к отцу темный ангел.

Еленучче делается скучно, и она скоренько убегает в сад.

…Есть ли еще на земле где-нибудь такая скука: когда милый ушел и нет его уже давно, — часа четыре?

Вяло пошла в свою комнату.

Ах, как все надоело! Этот туалет, эта маленькая, такая чистенькая кровать, этот гардероб. Она открывает его, — там висит все белое. Вот платье первого причастия, вот другое: в нем она провожала в путешествие новобрачную Катанью.

А в нижнем ящике? Стой! И Еленучча радостно открывает его. Там — куклы. Как могла она забыть их, своих друзей? Как они все это время плакали без воздуха, без света, голодные, никем не приласканные. Вот — Мария в красном платье и в туфельках, — они немного ей широки. Вот Энрико. О! Энрико красавец, с черными усами, будущий берсальер.

Прежде Энрико был простым мальчишкой, который на пристани приставал к иностранцам, становился на руки и просил сольди. Теперь Энрико вырос, он влюблен в Марию или, быть может, в Анну? — он, видимо, кокетничает с ней, важно в темноте крутит ус…

— Но почему же ты сейчас не смотришь на Анну? — спрашивает Еленучча, — Почему ты теперь на меня вылупился? Разве я лучше Анны? А? Посмотри, какая Анна? Ну, посмотри же, глупый! Тебя скоро отдадут в солдаты. Ты будешь бравый берсальер. Ого? Ну-ка? Как ты будешь ходить? Анна! Смотри, как ходит твой берсальер. Смотри, как он отдает честь генералу…

Еленучча ставит на пол обе куклы и, придерживая их за спины, придвигает друг к другу, а сама напевает марш и пристукивает в такт каблучками. Ох, идет бравый солдат Энрико, влюбленный в Анну! Трепещите, женские сердца! Ох, берсальер идет…»

— А ты, Мария, плачешь? — спрашивает Еленучча, бросая влюбленных. — Ты плачешь? — И Еленучча прижи мает ее к сердцу. — Ты ревнуешь? Тебе изменил Энрико? О, моя хорошая! Он вернется к тебе. Ему скоро надоест эта глупая Анна. Я сошью тебе новое платье, я куплю тебе новые туфельки, ты будешь хорошенькая, — куда же Анне до тебя? И снова полюбит тебя Энрико, и женится на тебе, и увезет тебя на корабле далеко, и там ты будешь счастлива, и там ты будешь молиться за меня какому-нибудь святому, чтобы он помог мне. Я тоже несчастна, Мария! Я люблю этого русского, а он меня не любит. Вот я тоже плачу. Он куда-то ушел — и вот уже пятый час, как его нет, как я его не вижу. Это пытка. Это несчастье. Пойдем с тобой завтра, Мария, на кладбище и там на чьей-нибудь могиле завяжем ленточки. И пройдет паша любовь. Это средство испытанное. И ты забудешь своего Энрико, а я — своего русского.

Стукнула железная калитка, — входная: знакомые шаги застучали по плитам. Куклы как попало летят в ящик, и Еленучча не видит, что берсальеру прищемило руку, а обе его дамы упали ничком, уткнулись носиками в одеяло, молчат, ничего не видят и не отвечают на стоны своего возлюбленного.

Еленучча выбежала в вестибюль. По лестнице поднимается русский, видит ее, снимает шляпу, кланяется.

Еленучча сердито отворачивается, не отвечая ему, а сама радостно думает:

«Гулял. Устал. Теперь дома будет целый вечер. Пойдем к морю. Весь вечер мой. Хорошо, что я рассердилась».

И она бежит в свою комнату и нашивает па рубашечку синие ленты: красные надоели.

VII

Было утро. Он там, наверху уже встал: балконная дверь, что выходит на море, отворена. Умывается, должно быть. Ужасно много он тратит воды, — горничные жалуются: три кувшина каждый день. А кувшины — огромные.

Утро ясное, такое широкое: кажется, что остров стал больше. Небо далеко, солнце распоряжается всем миром, и нет совсем ветра, этой воздушной змеи.

Входит в садовую калитку женщина в желтой юбке. На всем острове в желтой юбке ходит только Розалия, та самая, которая служит там где-то, у русских, на дальних виллах. Розалия идет в отель. В руках у нее письмо. Подошла ближе. Волосы у нее толстые, как черные нитки. Осторожно спрашивает Еленуччу:

— У вас тут живет русский? Высокий такой?

Еленучча молчит; ей почему-то неприятно. Смотрит она на тонкий, шелковистый конверт, который та как-то странно бережно вертит в своих заскорузлых руках.

Розалия, удивленная, опять повторяет свою фразу:

— У вас тут живет русский? Высокий такой?

Неприятна эта женщина, хитры ее глаза и слишком ярка желтая, плохо выглаженная юбка.

Замерло сердце Еленуччи. Зловещими показались эти жесткие, корявые пальцы.

— Живет, да, — собрав силы, ответила Еленучча, — а вам на что?

Как хитры глаза Розалии. Вероятно, ей хорошо заплатили за труды!

— Письмо ему, — говорит она, показывает на конверт и вдруг спрашивает: — а ты чего, маленькая, побледнела?

Отвечает Еленучча.

— А разве ты не чувствуешь, какая жара? Постой-ка на ней — и ты побледнеешь.

— Утро сегодня прохладное, — возражает хитрая Розалия.

Еленучча не хочет больше разговаривать с этой бабой, которая не говорит, а как-то выпускает слова: осторожно, таинственно. Слова ее ползут, как змеи в траве.

Еленучча протягивает руку и говорит:

— Давайте, я передам письмо. Он еще не приходил вниз. Он еще спит.

Розалия неприятным, хищным движением прячет письмо за спину и отвечает испуганным шопотом:

— Нет, нет. Не могу отдать.

— Почему? — взволнованно спрашивает Еленучча.