— Письмо секретное… — отвечает Розалия, и вдруг глаза ее сделались еще более пронзительными и острыми, указывающими прямо в сердце. — Письмо от синьоры, — словно по секрету, сообщает она.
— От синьоры? — сразу упавшим голосом спрашивает Еленучча.
Господи! Почему об ее любви первою не узнала мать? Почему об ее любви первым не узнал отец? Почему об ее любви первою узнает эта неопрятная, хитрая женщина? За что такое наказание? Разве Еленучча не носила лилий Мадонне? Разве она не молилась там, у моря, богу?
— Да, — отвечает Розалия, все понимающая, хитрая, насмешливая, — письмо от синьоры. Да, — еще раз говорит, наслаждаясь, Розалия, — письмо от русской синьоры. Он каждый вечер бывает у нас… Синьора богата и живет одна…
Розалия наклоняется и, огромный секрет, сообщает шепотом:
— Мне кажется, — говорит Розалия, — он любит синьору.
— Любит?
Розалия деловито, словно ничего не замечая, со спокойными глазами, повторяет:
— Очень, по-моему, любит. Синьора прекрасна. Волосы ее золотисты и глаза — светлы. Кроме того она превосходно играет на рояле. Рыбак Габриэле и тот — большой знаток! — говорил не раз: превосходно. А он слыхивал настоящих маэстро.
Еленучча отвечает гордо и спокойно.
— Если письмо секретное, — поди и передай сама. Он, кажется, умывается. Пойдем провожу. — Сказала и легко побежала по лестнице вверх. Розалия, колыхая обвисшею грудью, шагая через две ступеньки, еле поспевала за ней, а на верхней площадке совсем запыхалась и не могла перевести духа.
Еленучча подбежала к его двери и, не жалея пальцев, начала стучать и боялась: вот рассмеется, вот заплачет.
— Войдите, — раздался за дверью знакомый, теперь слегка удивленный голос. Она слышит, но все стучит, все стучит и не может остановиться: и то хочется рассмеяться, то странно близки к смеху слезы.
— Войдите! — еще громче говорит он.
Она стучит.
— Господи боже! — говорит он и, подняв воротник жакетки, еще не совсем умытый, слегка приотворяет дверь, видит Еленуччу и спрашивает удивленно: — Это вы?
— Я! — сухим сдавленным голосом отвечает она и показывает в сторону Розалии, теперь почтительной и смиренной — Вам письмо.
— Мне? Письмо?
Свежее, любимое и теперь такое чужое лицо перестает улыбаться.
— Да, вам письмо, — с показной радостью отвечает Еленучча — от русской синьоры. От прекрасной русской синьоры с золотистыми волосами вам секретное письмо.
Еленучча говорит спокойным голосом. Глаза ее смотрят презрительно. Губы улыбаются презрительно. Она делается повелительною. Как принцесса, предводительствующая войсками, она командует:
— Передайте письмо! — говорит она Розалии. — Вот этот синьор, которому прислано секретное письмо.
Еленучча повернулась и спокойно пошла по лестнице.
— Еленучча! — крикнул русский.
Еленучча не оглянулась.
— Еленучча! — крикнул русский громче.
Еленучча не спеша сходила по ступенькам и не оглянулась.
VIII
— Ты ничего не ешь, Еленучча! — сказала мать за завтраком, подвигая к ней глубокую чашку с любимыми ягодами.
— Не хочется, — ответила Еленучча и даже не взглянула на ягоды.
Все было противно: и хлеб, аккуратно, горкой, разложенный ка тарелки, и рыба, политая красным соусом. Только полстакана вина выпила Еленучча, — от него стало жарко, в голове поднялась какая-то муть, в теле почувствовалась усталость.
Нс дождалась Еленучча конца завтрака, сказала, что болит голова, и вышла в сад; но и там было все противно: деревья показались Еленучче низкими, земля — сырою и липко неприятною, вода в фонтане — грязною. Попугай увидел ее и стал кричать дико, надоедливо, хлопал крыльями, перескакивая с ветки на ветку, — и в первый раз захотелось ударить его, чтобы замолчал. Противны были и эти ряды окон отеля, и балконы, к решеткам которых старые немки привязывают для просушки свои зубные щетки. И солнце жжет так сильно, и на небе нет ни облачка, — куда, спросит, разошлись? — и голова кружится, а самое главное: так болит душа, так болит душа.
На том углу третьего этажа, что к морю, — его балкон. Но разве она теперь взглянет туда? Лучше умереть, чем поднять голову в ту сторону. Он теперь пишет ответ русской синьоре, он сочиняет нежное письмо, — зачем же мешать? Он напишет ей своими русскими буквами: «milaja» — и она поймет значение этого слова.
Как болит душа!
«Умереть бы, — думает Еленучча, — умереть. Хорошо теперь было бы лежать в земле: темно, никого не видно, никого нет. Тихо, покойно. Душа будет в раю, потому что на ней греха нет. Есть только одно мучение: любовь. Пойти к морю, и конец. Море всегда манит к себе людей. Море как змея: когда на душе горе, не нужно заглядывать ей в глаза, — не будет сил сдвинуться с места. И из людей только пожалеет мама да поплачет отец. Они так ее любят. Будут беречь на память ее ленточки, ее кофточки».
И Еленучча, одинокая, потихоньку спускается к тихо шумящему морю. Остаются позади просторные аллеи, торчат по пути кактусы, из щелей скал выглядывают глаза цветов.
«Это мальчишки, — думает Еленучча про синие цветы, — а это девчонки, розовенькие. А это вот я, царская дочь! — вдруг громко говорит она и срывает фиолетовый цветок, самый красивый, отливающий на солнце, как риза священника. — Это я. Это я выросла».
И говорит она цветку:
— Вот я тебя сорвала, и ты умер. Так умру и я. Сейчас вот иду на смерть. Вместе умрем. Ведь вот ты умер, и тебе теперь не больно? Солнышко не жжет? Ветер не бьет? Ящерицы не обижают? Так надо и мне. Хочешь со мной? Вместе? Обоим будет хорошо.
Еленучча прикладывает фиолетовый цветок к уху и старается расслышать согласие… Вот и море. Далеко, на самом припеке, сидят и жарятся иностранцы, натянувши на самые уши свои пробковые шлемы. Сидит на террассе длинноволосый, противный немец, который зимой и летом ходит босой и которого никто не любит.
А в другом месте, далеко от них, за огромным камнем слышен плеск и визг; это купаются все свои, все знакомый народ, — Мария, Маргарита, Джильда, когда-то подруги по школе, теперь вот уже невесты. Каждая из них уже влюблена, страдает, пишет тайные письма, — и все на почтовые марки занимают деньги друг у друга. Увидели Еленуччу, издали кричат, рады:
— Еленучча! Еленучча пришла!
Еленуччу любят подруги, и эти восторженные крики она принимает как должное: она — маленькая, красотою, как короной, венчанная королева острова.
Идет к ним. Как синее солнце, светит море. Глазам больно. И фиолетовый цветок близко прижался к телу: как обезьяна, думает Еленучча, и ей почему-то становится весело.
— Елену! — кричат ей, оглушительно выкрикивая «у», и все слышнее визгливые голоса, шлепанье рук по воде. — Иди скорее за камень и к нам.
Про этот камень говорят, что он — голова какого-то бога, сброшенного за безобразия на землю: теперь он как ширма.
Навстречу Еленучче выползает лучшая и самая верная подруга Мария: выходит из синей воды, а сама вся белая, как двухдневное отстоявшееся молоко. И волосы у нее такие густые и мягкие: блестят на солнце, как через золото, — и переливаются в них скользя серебряные, капризные полоски света. Так и бегут кругом, как ртуть, потому что в Марию ни с того ни с сего вселился бес радости и она шаром катается по горячему песку.
— Телеграфисты в подзорную трубу смотрят! — резонно говорит Еленучча.
Там, на верху противоположной горы, станция беспроволочного телеграфа. Бездельники телеграфисты, которым далеко оттуда сходить в город, сидят и от скуки целыми днями наводят трубы на дома, на сады, на аллеи, по которым ходят влюбленные, — и все знают, все секреты, все измены, все поцелуи.
— Ну и пусть! — задорно отвечает Мария, — И пусть! Экая важность! Ну и пусть смотрят!
Мария встает и важно-красивая идет по песку, словно желая, чтобы весь мир взглянул на нее в подзорную трубу.
— Пусть хоть посмотрят, — задорно говорит она и смеется.
Солнце, вода, радостные глаза подруг, — все это согревает заболевшую душу, и Еленучча чувствует, что не все потеряно, что если Мария считает себя красивой, то она, Еленучча, еще поспорит с русской синьорой.