Выбрать главу

Он стал изгоем — с ним не здоровались, и некоторые даже смотрели на него с презрением. Однажды он решился зайти в кабинет президента и спросить: «Это военные считают, что для отображения реальности хватит камеры и пары пальцев? Ведь у нас, художников, особая миссия — выбирать тот самый угол зрения, с которого реальность превращается в искусство». Президент компании не отвернулся, раздраженно затянулся, будто говоря: «Чего ты не уволишься? Боишься, что в армию возьмут?», затем горько улыбнулся, словно хотел сказать: «Почему ты не можешь просто работать, как все? Получай свои деньги, не думай лишнего и не наглей» и, не произнеся ни слова, жестом указал на выход. Что это, как не наипозорнейшая из всех позорных профессий? Идзава даже подумал, что если его вдруг заберут в армию, то так он спасется от горьких мыслей — и даже пули и голод казались ему чем-то вроде веселого аттракциона.

Пока в конторе Идзавы готовились сценарии с названиями «Не дадим Рабаулу пасть» или «Самолеты — в Рабаул!», американцы уже заняли Рабаул и высадились на Сайпане. Не успела пройти планировочная сессия ленты «Сайпан не должен пасть!», как Сайпан уже пал и оттуда стали летать американские самолеты. Со странным жаром обсуждались ленты «Как гасить бомбы», «Воздушные тараны», «Как растить картошку», «Ни один самолет не должен вернуться назад» и «Сбережение электричества и авиация». Один за другим появлялись причудливые фильмы, нагонявшие бесконечную скуку. Пленки не хватало, съемочных камер было мало, но энтузиазм художников достиг пика, словно в них кто-то вселился, и их поэтические чувства находили выражение в «Атаке камикадзе», «Защитим Японские острова», «Ах, сакура не гибнет» и тому подобном. Фильмы выходили бесконечно скучные, как чистый лист бумаги, а Токио вот-вот уже должен был превратиться в руины.

Пыл Идзавы иссяк. Он проснулся утром. От одной лишь мысли, что надо идти на работу, ему захотелось спать, и когда он дремал, раздался сигнал воздушной тревоги. Он натянул гетры, вытащил сигарету и зажег ее. «Если я пропущу работу, сигарет не будет», — подумал он.

Как-то раз задержавшись, Идзава едва успел сесть в последний поезд, но частная железнодорожная линия была уже закрыта, и ему пришлось довольно долго шагать по ночным улицам. Дома, когда он включил свет и не увидел, как обычно, расстеленного футона — который, видимо, кто-то убрал, пока его не было, — Идзава заподозрил, что кто-то заходил в комнату — чего никогда не бывало, — и, открыв чулан, рядом с кучей футонов он увидел идиотку. Она вопросительно оглядела Идзаву и зарылась лицом в футон, но, осознав, что тот не сердится, вдруг успокоилась, и в этом спокойствии проявилось даже чрезмерное дружелюбие. Она не говорила, а бормотала, и ее бормотание не имело ничего общего с тем, что хотел узнать у нее Идзава. Только после долгих размышлений и попыток сложить ее слова в предложения он смог составить крайне размытое представление о том, что хотела сказать эта женщина. Не спрашивая, он понял, что случилось, — скорее всего, ее сильно выбранили, и она, не зная, что делать, сбежала — и решил не задавать дальнейших вопросов, чтобы не вызывать у нее бессмысленного страха, а только уточнить, когда она пришла, но женщина все бормотала и бормотала о том и о сем, потом закатала рукав, и поглаживая одно место (там была ссадина) говорила: «Сейчас болит», «Сегодня болит», «Недавно болело», каждый раз указывая время, и он понял, что она пробралась к нему через окно ночью. Еще она пробормотала что-то похожее на извинение за то, что ходила по улице босая и принесла в комнату грязь. Хотя Идзава с трудом понял, что женщина хотела извиниться, но не смог проследить путь ее блуждающей мысли.