— Ежедневно о н кидает в бой триста — четыреста танков.
— Вот паскуда.
— Ничего. Раздавим.
— У нас металл крепче.
— Металл-то что. Солдаты наши крепче.
— Народ крепче.
С дочуркой Женей Надя приехала отдохнуть в родной город. Он мало изменился: был все такой же деревянный, немощеный, с огородами и колодцами на задах, лишь новые улицы станционного поселка зеленели стенами двухэтажных каменных домов, манили кленовыми сквериками, лоснились брусчаткой мостовых.
Пантелей перекатал свой пятистенник, покрыл рыжей черепицей и пристроил к сеням веранду. На этой веранде и поселилась Надя с дочуркой.
Спозаранку пили прямо из крынок холодное, кислое, розоватое от томления молоко. Потом наскоро завтракали и ехали на речку, протекавшую через середину города.
Женя любила людские сборища, сразу после купанья тянула мать на базар.
Надя охотно шла туда. Ей доставляло удовольствие вспоминать, где какие ряды были раньше, чем тогда торговали, что почем стоило.
Она рассказала дочери, как одна колхозница продала корову, а носовой платок, в который затянула деньги, привязала к нитке воздушного шара. Порывом ветра вырвало у колхозницы шар. Он начал подниматься в небо. Она всплеснула руками, заголосила:
— Ой, батюшки, корова улетела.
Вскоре на толкучке Женя выпустила в воздух шары, к которым привязала сумочку матери, и, подскакивая, радостно кричала:
— Корова улетела, корова улетела.
Как и раньше, базар был главным торговым центром города, и Надя часто встречала здесь своих школьных подруг. Все они повыходили замуж, нарожали детей и, как правило, не работали. Многим они напоминали домохозяек их детства: невзыскательной, серой, темной одеждой, разговорами о погоде, коклюше, заработке мужей, почтительным отношением к тем из их соучеников, кто стал ч е л о в е к о м.
Узнавая, что Надя инженер-электрик, они искренне радовались этому и нет да нет виновато потупливали взгляд. А мы вот, мол, не сумели двинуться дальше семи классов.
Надя успокаивала подруг. Слишком уж тяжелой была их юность: война, годы восстановления. Оставались без отцов, рано начинали трудовую жизнь. Какое там ученье, когда одолевали заботы, недоедания, нехватки. Ей бы тоже не выучиться, кабы убили отца. Пришлось бы бросить институт и содержать семью.
Однажды Надя услышала на базаре разговор двух женщин, осчастлививший ее своей прелестью и напомнивший ей все то, чем она жила на улице механиков до поступления в ремесленное училище.
Она встала в очередь за помидорами позади этих женщин. Они молчали. Но вот где-то на перегоне между элеватором и станционным садом прогудел паровоз, и одна из них, широколицая и седая, озаботилась:
— Алексея Буханкина машина кричит. Гляди, и мой голос подаст. Вместе рассыльная вызывала. Еще третьеводни.
— Твой-то все на старой машине? — спросила плечистая и черная.
— На старой.
— Горластый на ней гудок. Красавец!
— Что и говорить. Другой захлебывается, шепелявит или криво кричит: не разберешь у депо или на разъезде. А мой как гаркнет!.. Звук столбом встанет, до неба прямо. У Золотой Сопки гаркнет, так и повернет ухо к Золотой Сопке, у Магная — к Магнаю. Летось, последыш наш Гаврюшка… Помнишь, наверно? Конопатенький? Я в девках конопатая была…
— Гаврюшку помню. Игрун мальчонка!
— Он и есть. Он и говорит: «Мамк, у папкиной машины голос, как изо льда: прозрачный, гладкий и с зелеными пузырями».
— Мой, когда пассажирский водил, тоже ядрено гудел, а как на маневровый перевели, так себе гудит. Бу, бу. Бугай бугаем.
— Маневровый еще ничего гудит. Громко да и со смаком. А электровоз или тепловоз даст сигнал слышать одно расстройство. Один писклявит, а другой бурлит, вязко да и глухо, ровно в валенок.
— Отходят паровозы, отходят.
— Жалко.
Они купили помидоры, торопливо побежали домой.
Возвращаясь в станционный поселок, Надя ласково твердила, к недоумению дочери, летучий разговор женщин.
— Твой-то все на старой машине?
— На старой.
— Горластый на ней гудок. Красавец!
— Что и говорить.
Незадолго до конца Надиного отпуска у Пантелея заболели ноги; расхомутался, как шутя говорил он, застарелый радикулит. Шагал он через силу, иногда боль выжимала из глаз слезы, но в поликлинику не шел: недолюбливал врачей, терпеть не мог больничных листов, надеялся, что топочный жар скорее прогонит хворобу, чем аптечное втирание.
Он добивался, чтобы тендер его паровоза загружали прокопьевским антрацитом: верил в целебность этого сибирского угля.