Однажды я не поленился и отправился к нему домой, но безрезультатно. Я оставил записку в его почтовом ящике и уехал оттуда в твердом убеждении, что сделал все, что было в человеческих силах. Можно с чистой совестью утверждать, что я пытался стереть его из моей памяти.
Два дня спустя он позвонил.
— Я вернулся, — сказал он без всяких предисловий.
— Ты уезжал?
— Да — можно, наверное, и так сказать.
В трубке замолчали. Я не находил слов, возобновлять отношения с ним не собирался, и сам удивился вырвавшейся у меня реплике.
— Я могу тебе чем-то помочь?
— Да. Было бы здорово, если б ты приехал. Я болен.
После чего он повесил трубку, и я понял, что поставлен перед fait accompli[5]. Голос у него был усталый, но в то же время звучал на удивление веско. Я поспешил к нему, раздираемый любопытством и беспокойством.
Я несколько раз нажал кнопку звонка, но ответа не было. Весьма странно. Трудно представить себе, что Гуннар Эммануэль сыграл со мной practical joke[6]. Необузданная фантазия и чувство юмора в последнюю очередь связывались у меня с личностью Гуннара Эммануэля. Я растерялся.
Наконец дверь открылась — но открыл ее не тот, кого я ожидал увидеть. Передо мной стоял молодой индиец в ослепительно белых национальных одеждах, таких белых, что они буквально светились, он кланялся, складывая ладони, и кротко улыбался. Еще одно недоразумение.
— Sorry…[7] Но я ищу Гуннара Эммануэля Эрикссона…
Он опять поклонился, улыбнулся белозубой улыбкой и быстро повел меня по коридору. Осторожно постучав в дверь Гуннара Эммануэля, он тихонечко приоткрыл ее. Вполголоса выпалил фразу на незнакомом мне языке, поклонился и, казалось, замер в ожидании ответа. Через некоторое время я услышал из темноты голос Гуннара Эммануэля.
— He may enter[8], — сказал он, и индиец, опять поклонившись, жестом показал, что я могу войти.
В комнате было душно и темно, и я начал шарить по стене рукой в поисках выключателя. Гуннар Эммануэль сразу же меня остановил.
— Нет, только не верхний свет, у меня болят глаза. Не переношу света.
Я чуть приподнял роликовую штору, чтобы хоть что-нибудь видеть. Гуннар Эммануэль лежал в кровати, бледный, небритый и отощавший. Он смотрел на меня набрякшими глазами. Зрелище было жалкое.
— Ты болен?
— Да. Что-то с желудком.
— Желудочный грипп?
— Что-то в этом роде.
— Ты поэтому не звонил?
— Можно и так сказать.
Воздух в полутемной комнате был спертый. На полу валялась белая рубашка. Дверь гардероба была заклеена белой клейкой лентой. На письменном столе стояли чайник и две чайные чашки, одна наполовину заполненная окурками. Гуннар по-прежнему лежал не шевелясь и глядел на меня. У меня почему-то стало тоскливо на душе.
— Я могу что-нибудь для тебя сделать?
— Мне скоро станет лучше. Посиди немного.
Я сел, ощущая полную беспомощность. Он болен, я не врач, его что-то мучает, а я не могу его утешить. Впервые за время нашего знакомства у меня закралась дикая мысль, что из нас двоих именно я — слабак и посредственность. Быть может, его вопросы были вовсе не бессмысленными. Моя неспособность ответить на них, возможно, свидетельствовала о тяжелом изъяне. Сомнения и самокритичность призвали меня к терпению, когда я чуть позднее начал расспрашивать его.
Да, теперь вопросы задавал я, и Гуннару Эммануэлю часто было нелегко отвечать. Но в отличие от меня он отвечал без шуток и иронии, он как всегда был серьезен, пусть и выглядел страшно уставшим, и более, чем когда либо, задумывался над своими ответами.
Два раза я давал ему воды, никакой другой еды и напитков он не желал. Он засыпал ненадолго, минут на десять, а потом просыпался и продолжал рассказ.
— Опять случилась осечка, — начал он. — Иначе объяснить не могу.
Бессвязно, фрагментарно, бесконечно медленно он изложил мне обрывки своих воспоминаний, из которых я позднее сложил нижеследующую историю. Попытаться реалистически передать устный рассказ Гуннара Эммануэля — напрасный труд. Он и в лучшие времена не слишком хорошо выражал свои мысли, а то, что он бормотал сейчас, раздавленный болезнью, для читателя имело бы не больше смысла, чем буквы на этрусских черепках.