Возможно, свет на это необычное явление отчасти проливает практикуемый на островах Полинезии Selbstvernichtung[19], о котором недавно писал профессор Вейсман. Островитяне, чувствуя, что скоро умрут, или желая смерти, заворачиваются в соломенную циновку, ложатся куда-нибудь в уголок и умирают — да, господа, — в течение нескольких часов умирают.
Итак, мне бы хотелось обратить ваше внимание, — доктор Милашевский сделал паузу, как будто после вступления, которое могло показаться неубедительным, с облегчением переходил к вещам гораздо более определенным, — на что указывает зрачковый рефлекс…»
Керженцев поднял руку. Сверкнул перстень на пальце: «Не хотите ли вы этим сказать, доктор Милашевский, что несчастная, которая перед нами, хоть и без сознания, все время ощущает боль?» Доктор Милашевский наклонил голову: «То, что мы знаем о зрачковом рефлексе, несомненно позволяет так считать. Больная кажется погруженной в сон. Ничего не видит и не слышит. Но некоторые реакции свидетельствуют, что бессознательное состояние ничуть не облегчает ее страданий, а только скрывает их от нас». Керженцев что-то шепнул Роттермунду, после чего встал: «А в этом можно убедиться?» Доктор Милашевский снова слегка поклонился: «Прошу вас, профессор, займите место рядом со мной». Керженцев подошел к никелированному возку, склонился над панной Эстер и осторожно приподнял пальцами ее правое веко. Сверкнул влажный белок. Ян крепко держал меня за руку: «Ни слова, ты меня погубишь!» Я с комом в горле смотрел, как доктор Милашевский достает из железной коробочки иголку, обжигает ее над спиртовкой, потом прикладывает острый конец к руке панны Эстер, втыкает, а Керженцев, наклонившись, придерживая пальцами розовое веко, сосредоточенно вглядывается в открытый глаз…
Я встал. Белые листки разлетелись по полу. Карандаш, постукивая, покатился вниз по ступенькам. Руки у меня дрожали. Керженцев поднял голову, потом посмотрел на Роттермунда, словно спрашивая: «Нервы? Здесь? Почему сюда пускают посторонних?..» Ян схватил меня за локоть: «Ты меня погубишь!» — и, знаками показывая тем, на подиуме, что это всего лишь минутное недомогание одного из младших врачей, потащил меня к двери. Пока мы спускались, Роттермунд внимательно ко мне приглядывался. Я шел к выходу, поддерживаемый Яном, и ноги отказывались повиноваться.
Белый хлеб и красное вино
«Прости, — Ян стоял на пороге, держа шляпу в руке, — если бы я знал, что на тебя это так подействует…» Я оттолкнул его от двери. Он пошатнулся, но не двинулся с места. «Поверь, это рутинное обследование. Только таким способом можно установить…» Я с трудом овладел собой: «Заходи».
В салоне мы долго молчали. Ян закурил сигару. За окном покачивались ветки лип. Солнце осветило купол св. Варвары, потом над кронами деревьев появились тучи, в комнате потемнело. Несколько голубей слетели с крыши дома напротив на подоконник, словно привлеченные нашим молчанием. Я взял портсигар: «Есть какие-нибудь новости?» Ян посмотрел в окно: «Аркушевский хочет, чтобы она к вам вернулась». — «К нам?» Он кивнул: «Конечно, будет гарантировано наблюдение, рекомендации…» Я не сводил с него глаз: «Это значит, что…» Он опять кивнул. Струйки сигарного дыма медленно поднимались к потолку. «А диагноз?» Он не смотрел на меня: «Ты же отлично знаешь, что это может быть». Я подошел к окну: «Думаешь?» Вверх по стеклу карабкался коричневый паучок, обрывая нитку паутины. Несколько капель скатились снаружи по стеклу, мелкий дождик мягко постукивал по подоконнику. Все, что меня окружало, вдруг рассыпалось в прах. Тяжесть сдавила грудь: «Ты уверен?» Он посмотрел на меня: «Ни в чем нельзя быть уверенным». Пепел с сигары упал на скатерть. Ян собрал его кончиками пальцев в подставленную ладонь: «Я знаю только, что ее не хотят больше держать в клинике».
Карета «скорой помощи» приехала вечером. Ее осторожно вынесли, закутанную в шотландский плед, и положили на кровать в комнате на втором этаже. С расставленных на буфете коричневатых фотографий на нее смотрел далекий город. Казалось, она спит. Ровное дыхание. Закрытые глаза. «Панна Эстер, — мать коснулась руки, лежащей на одеяле, — вы меня слышите?» Но дыхание не изменилось. Волосы, стянутые узенькой лентой. На шее едва заметная пульсация. «Панна Эстер, — мать наклонилась над кроватью. — Вы меня слышите?» Веки дрогнули. Улыбка? Легкая гримаса в уголках рта? И опять ничего. Она лежала навзничь, голова утопала в подушке.