В сентябре 1814 года Гёте был принят новоиспечённой госпожой Виллемер в её загородном доме в окрестностях Франкфурта. Усадьба была богата густолиственными деревьями и мхами. Она называлась «Мельницей дубильщика»; её роскошные лужайки мягко спускались к самому Майну. Как охотно засиживались они в свежей тени деревьев! Поэт и молодая женщина не уставали быть вместе: обменивались нежными намёками, взглядами и стихами. Время для них бежало слишком быстро, и ничего не было более волнующего, чем их последний вечер. Они поднялись на башенку дома и любовались сверху на фейерверки, которые зажигались на холмах в честь годовщины германской победы. Ночь сверкала звёздами; казалось, что небо и земля загораются сразу, сливаются в общем сиянии. Как могли устоять их сердца против такого изобилия света!
Когда Гёте ехал обратно в Веймар, его пламенное чувство вылилось в лирическом признании; «Диван» увеличился новым циклом: книга Зулейки была начата.
На следующее лето поэт вернулся на «Мельницу дубильщика». Он наслаждался этими неделями отдыха и душевного мира. Там, дома, Кристиана стала для него только предметом беспокойства и забот. Надорванное здоровье вело её, от припадка к припадку, к роковому концу; она плохо лечилась, и это были вечные жалобы или новые неосторожности. В Веймаре разговаривали только о Венском конгрессе и о возвращении Наполеона с острова Эльба[167]. Здесь же, наоборот, перед поэтом широко раскрывались просторы для его мечтаний, и, как бы далеко он ни углублялся в ароматный Восток, везде находил Зулейку.
Настоящее было также благоприятно для Гёте, и дни его текли счастливо. По утрам он один в своей комнате работал над примечаниями к «Дивану», редактировал свои статьи «Об искусстве и древности», отрываясь только, чтобы отпить немного рейнского вина из серебряного бокала. После завтрака, к которому поэт церемонно являлся во фраке, он гулял с Виллемером и Марианной[168] по окрестностям. Тут уже не было никакого принуждения: он был дружелюбен, прост и весел. Он то обращал их внимание на форму облаков, на цвет и плотность тени или на придорожные растения; то карманным ножом срезал тростники, выкапывал камушки, говоря о ботанике или геологии. По вечерам он вполне отдавался очарованию дружбы: завернувшись в широкий белый фланелевый халат, удобно устраивался в кресле около пианино. Марианна пела, он слушал, вновь переживая свои собственные песни. Как-то вечером она запела Моцарта. «Да это какой-то маленький Дон-Жуан!» — воскликнул он в восторге, и присутствующие зааплодировали с таким жаром, что она «спрятала голову в нотную тетрадь и долго не могла прийти в себя». Ночь была восхитительна: подошли к балкону. Луна серебрила кисею занавесей, тюрбан и персидскую шаль Марианны. Тогда, пока Виллемер дремал в уголке дивана, Гёте вслух прочёл поэму о любви Гатема и Зулейки.
Прошлое и настоящее сливались в одно, охватывали его ласкающим объятием. Под его окнами струился Майн. Вдали он различал колокольни Франкфурта. Тут вот около мельницы проходила тропинка, по которой он, бывало, шёл к Лили в Оффенбах. Сорок лет миновало с тех пор, когда он с этих же зеленеющих террас любовался закатом солнца. Как-то в предобеденный час к нему явились с выражением почтения два молодых человека: то были сыновья Шарлотты и Кестнера. Шарлотта, Лили, Марианна — перед Гёте развёртывалась вся его жизнь, и вся она была только долгой любовью. Былые восторги сливались с новой любовью; в третий раз этот старик почувствовал себя охваченным мятежной юностью и потрясающим счастьем.
Пришла пора бежать!
167
168