В 1810 году братья Буассере перевезли свою коллекцию в Гейдельберг, сняли помещение во внушительном здании на Карлсплаце, и ни один любитель искусства не упускал возможность посетить эту галерею, где даже не удалось развесить все картины по стенам, по каковой причине их одну за другой ставили для показа посетителям на мольберт. Путешествуя в 1814 и 1815 годах по Рейнской области, Гёте осматривал сокровища этой коллекции, которая произвела на него глубокое впечатление.
В дни с 3 по 12 мая 1811 года Сульпицу Буассере удалось наконец навестить Гёте в Веймаре. В своих письмах и дневнике он впоследствии подробно и с юмором рассказал об этих встречах и беседах, во время которых обсуждались и зарисовки Кёльнского собора, и иллюстрации Петера Корнелиуса к «Фаусту», и «буассереское» собрание картин. «Холодно и чопорно» принял его «старый господин», появившийся перед ним с «напудренной головой и орденскими ленточками на камзоле». На приветствия и рассказы гостя он поначалу отзывался лишь междометиями, приговаривая: «Так, так! Гм, гм! Хорошо». Но затем, сообщает Буассере, «стоило нам заговорить о живописи старых мастеров, как Гёте все же несколько оттаял».
Буассере держался скромно, но с достоинством, к тому же он умел убедительно отстаивать свои взгляды; и уже на другой день он записал: «Со старым господином у меня прекрасные отношения, и если в первый день он протянул мне всего лишь палец, то назавтра уже подал всю руку». После обеда некий барон Олива играл для них на рояле в музыкальной гостиной, где на стенах висели четыре композиции Рунге: «Утро», «Полдень», «Вечер» и «Ночь». Гёте спросил своего молодого гостя: «Как, неужели вы этого еще не видели? Так взгляните же, что это за вещь! В исступленье можно впасть — и красота в ней, и безумие». — «Да, — отвечал я, — совсем как в музыке Бетховена, которую сейчас играет барон, как во всей нашей эпохе». — «Пожалуй, так, — сказал он, — искусство это стремится все объять, но при том всегда растворяется в элементарном, хоть порой и сопряженном с нескончаемой красотой. Вот, взгляните-ка, чем не дьявольская вещь, и вот здесь, какую прелесть, какое великолепие сотворил этот человек, да только не выдержал, бедняга, его уже нет, да и не могло быть иначе: кто так балансирует на краю бездны, тот должен погибнуть или сойти с ума, здесь пощады не жди».
Незадолго до этого — 12 апреля — Бетховен прислал Гёте почтительное письмо, в котором извещал поэта, что написал музыку к «Эгмонту». Беттина Брентано с упоением рассказывала Гёте о композиторе, чьи фортепианные произведения уже были ему известны, как о том свидетельствует его благодарственное письмо Бетховену от 25 июня 1811 года. Друг Бетховена барон Олива, должно быть, не раз играл поэту бетховенские сонаты и песни. Правда, Гёте были непривычны взрывчатость, эмоциональная насыщенность бетховенской музыки. Такую музыку трудно было во всей полноте оценить человеку с музыкальным вкусом, воспитанным на ясной прозрачной мелодике музыки Баха, Генделя, Моцарта и на вполне выразительных, но при том непритязательных сочинениях Рейнхардта и Цельтера. Однако «прелесть» и «великолепие», за которые поэт хвалил картины Рунге, восхитили его и в музыке Бетховена. Летом 1812 года в Теплице, когда для Гёте все кругом было озарено светом новой звезды, императрицы Марии Людовики, поэт не раз встречался с композитором. При этом неприятного столкновения между ними, о котором так часто рассказывали, на самом деле не было вовсе. «Вечером ездил с Бетховеном в Билин», «Вечером у Бетховена. Он замечательно играл» — вот записи в дневнике поэта (от 20 и 21 июля 1812 г.). Правда, своим издателям Брейткопфу и Хэртелю Бетховен 9 августа писал: «Гёте слишком уж любит атмосферу двора — больше, нежели подобает поэту». Такое замечание вполне могло быть реакцией на широкое общение поэта с придворными кругами как раз в те недели, когда он сочинял стихи в честь императрицы. Вместе с тем в этих словах, несомненно, выразились вольнолюбие композитора, его республиканский дух — все, чего так недоставало Бетховену в веймарском тайном советнике. Гёте со своей стороны писал Цельтеру, что его «поразил талант Бетховена; правда, к сожалению, личность он — совершенно необузданная; разумеется, не столь уж он не прав, находя мир отвратительным, однако этим своим отношением он никак не делает его лучше — ни для себя, ни для других» (письмо от 2 сентября 1812 г.). Но как бы порой ни отзывались друг о друге эти два столь несхожих по темпераменту человека, все это никоим образом не умаляло их взаимного уважения и восхищения.
После встреч с представителями молодого поколения поэта всякий раз переполняли новые впечатления, но его пугало в этих людях отсутствие умеренности, как и их необузданность, — все, что расходилось с его принципами, выработанными в ходе напряженного изучения искусства античных мастеров и их последователей. И все же поэт был теперь удивительно отзывчив ко всему, что прежде мало занимало его, разумеется, если это новое преподносилось ему ненавязчиво и со знанием дела. Сульпиц Буассере, безусловно, оказался мастером подобного посредничества в искусстве. К тому же он встретился с Гёте в благоприятный момент, когда ум поэта был открыт всему новому. Ведь к тому времени расширился его взгляд на многообразие и различие исторических явлений, после того как он изучил груду материалов для своей истории учения о цвете. Да и в процессе работы над автобиографическими произведениями поэту вспомнились собственные дерзостные юношеские замыслы и проекты. Словно подхватывая идеи Гердера, Гёте отныне признавал правомерность индивидуального, исторически специфичного. Вследствие этого его «классический» догматизм, и без того укрепившийся лишь в сфере чистой теории, утратил свою роль. Гёте понял, что «невозможно написать всемирную историю с позиций морали. Когда нравственные критерии пригодны, испытываешь удовлетворение; когда же они недостаточны, труд [историка] остается несовершенным и неизвестно, куда клонит автор» (из письма Рейнхарду от 22 июля 1810 г.). Поэтому также и средневековье — «пресловутые темные века» (письмо к Ф. Якоби от 7 марта 1808 г.) — отныне представлялось поэту в более благоприятном свете. При всем том у Гёте временами проявлялось и иное отношение к истории: тут уж он не довольствовался одним лишь пониманием и признанием прошлого, а давал оценку и решительно выносил ему свой приговор в соответствии с принятыми критериями; о скептическом отношении Гёте к «объективной» историографии не стоит и говорить. Его взгляды по вопросам истории менялись, иной раз даже противоречили друг другу, нередко зависели от конкретной ситуации. Столь же противоречивы были его суждения об общем и частном. На склоне лет он не раз подчеркивал, что его интересует лишь всеобщее, основополагающее, скрывающее в себе закономерности, которые поддаются познанию. Временами, однако, он так же настойчиво подчеркивал ценность индивидуального, частного. Так, в картинах Филипа Отто Рунге он видел пример того, «как талантливая личность настолько ярко развивает своеобразие, что достигает совершенства, заслуживающего восхищения» (из письма к Ф. О. Рунге от 2 июня 1806 г.). И все же общую тенденцию, которой следовала в искусстве эта личность, поэт одобрить не мог.