В одном из последних писем к Буассере от 23 марта 1831 года Гёте сам следующим образом определил свое отношение к религии: «На этой последней странице я наконец воспользуюсь поводом всерьез и в шутку закончить свое письмо удивительным сообщением.
Всякому человеку присуще религиозное чувство, и остаться с ним наедине, самостоятельно переработать его в своем сознании он не способен, поэтому он ищет, а не то и сам плодит прозелитов.
Последнее не в моем вкусе, но первое я проделал вполне добросовестно, но не нашел такого вероисповедания — от самого сотворения мира, — к которому я желал бы полностью присоединиться. И вот теперь, на склоне лет, я прослышал о некой секте гипсистариев, которые, оказавшись в тисках между язычниками, иудеями и христианами, заявили, что будут ценить, восхвалять и почитать все наилучшее, совершеннейшее, о чем только узнают, и поклоняться ему, поскольку это наилучшее непременно дело рук божества. Тут и пал мне из глубины темного века радостный свет, я понял, что всю жизнь только и стремился стать гипсистарием; но ведь и это не такое уж малое усилие: при ограниченности наших индивидуальных возможностей как еще обнаружить наипревосходнейшее?
Давайте же по крайней мере не позволим никому превзойти нас в дружбе». (Последние слова поэт прибавил, очевидно, в утешение адресату — убежденному католику.)
О символическом языке
Начиная со стихотворений «Западно-восточного дивана», обычно причисляемых уже к поздней лирике Гёте, поэт выработал для себя поэтическую манеру, которая в значительной мере может быть охарактеризована как символический язык. (Разумеется, сказанное не относится к многочисленным стихотворениям «на случай», которые Гёте и в дальнейшем писал для конкретных лиц и по конкретным поводам.)
Его поэтическое видение обратилось в духовное созерцание, при котором все явления воспринимались как символы чего-то несравненно более высокого и важного. Взгляд, устремленный на символы, обнаруживал в отдельном явлении многообразные взаимосвязи обширного духовного мира и каждое из этих явлений рассматривал как часть великой всеобщности жизни, как отображение того, что принято называть божественным. В годы своего «классического» периода Гёте стремился вычленить и наглядно выявить в значительном объекте сокрытые в нем общие закономерности природы и искусства, с тем чтобы такой объект являл собой типическое, первозданное в своей области. Словом, надо было, чтобы в растении просматривалось прорастание; в таком явлении, как расставание, открывался его исходный смысл; а в скульптурной группе Лаокоона выступал на передний план трагизм ситуации: отец с двумя детьми в смертельной опасности.
Поэт отнюдь не утратил этого видения типического, общего — просто отныне все многообразие жизненных явлений воспринималось как совокупность знаков, где даже простейший факт обретал символический смысл и включался в важный духовный контекст. Всему этому способствовала тонкая игра намеков, когда существенна не логическая последовательность изложения, а свободная — по крайней мере внешне — ассоциация символически значительных образов и мотивов. Символический язык поздней гётевской лирики достигает особой интенсивности всякий раз, когда читателю сначала просто предлагается увиденная картинка природы, а затем без всякого перехода, без какого бы то ни было разъяснения проводимого сопоставления раскрывается его духовный смысл. С этим приемом мы встретились уже в стихотворении «Блаженное томление». А в цикле стихов «Китайско-немецкие времена года и дня» (1827) есть такие строчки:
Здесь просто и коротко изображено мелкое событие на лоне природы. Овцы покидают луг, и теперь там ничего нет, кроме доминирующего цвета — чистой зелени трав. Но ведь уже в скором времени луг снова запестреет. Вторая строфа непосредственно переносит увиденное и угадываемое в сферу душевных переживаний человека. Уже сама картина природы символически предвозвещает надежду и осуществление всех желаний, о чем говорят две заключительные строчки. Между тем символика здесь еще насыщеннее и значительнее. Кто знаком с «Учением о цвете», вспомнит утверждение Гете о том, что зеленый цвет доставляет нашему глазу «истинное удовлетворение» (1802): желтый и синий содержатся в зеленом в идеальном равновесии. К тому же зеленый цвет вселяет в сердце надежду и ожидание. Уже в «Статьях по оптике» (1791) можно было прочесть (§ 2): «Восхитительней этого общего зеленого одеяния, в какое обычно облачается вся растительная природа, оказываются более яркие цвета, каковыми украшает себя природа в пору своего брачного пира». Стало быть, если обратиться к биографическому аспекту, то в стихах этих можно уловить также отзвуки гётевских переживаний лета 1823 года, когда поэт мечтал о счастливом браке с Ульрикой фон Леветцов — счастье, оказавшемся для него недостижимым. Туманные покровы надежды уже «светлы»; однако, чтобы свет проявился во всем блеске, туман должен рассеяться до конца. Сплошь и рядом в стихотворениях Гёте именно из тумана выступает все желанное и существенное. Световая символика пронизывает его стихи. А последующие элементы, выраженные словосочетаниями «праздник солнца, ясность взора», не омраченного видом надвигающихся облаков, свободно подстраиваются друг к другу, открывая путь к самым широким ассоциациям, связанным с представлением о счастье.