Выбрать главу

— Иди-ка, милок, к дяде Мише. Вон к ему дверца.

И я пошел. Он сидел, отвалившись на валик дивана, и читал толстую книгу, прихлебывая горячий зеленый чай. Рядом на столике лежали тонкие сухие лепешки, конфеты, казинаки, вяленые фрукты и еще что-то.

Увидев меня, дядя Миша отложил книгу и показал на кресло у столика:

— Пей чай, дружок, это очень хорошо от жары.

Я никак не мог уяснить себе, почему в жару нужно пить горячий чай, но мне в самом деле сразу стало легче.

—Ты читал Рабле? — спросил он, заметив, что я заинтересовался книгой.

Я кивнул:

— «Гаргантюа и Пантагрюэль»? Да…

Потом мы долго говорили — вроде бы о книгах. Но, вместе с тем, через два часа он знал обо мне все, даже о Катюхе…

Он умел очаровывать и околдовывать, этот человек. Я не чувствовал его возраста, хотя он мог запросто быть моим дедом и, вместе с тем, он мог внушить особое уважение к себе.

Я долго был с ним вместе, но никогда не обращался к нему на «ты», да и никто другой, разве только дядя Ваня-Матаня. А Фенька, пренебрегающая вообще любым этикетом, заходя к нему в комнату, надевала туфли и фартук.

— Он не наш брат, он барин…

Несмотря на достаточно мирный вид и седой бобрик волос, в нем было что-то скрытое и опасное. Это проявлялось в особой повелительной интонации всегда тихого, но очень отчетливого голоса. В медленных вкрадчивых движениях, и в каком-то немыслимом всеведении и всезнании. Спустя много лет мне рассказывали, что дядя Миша владел гипнозом и еще чем-то древним и темным.

Он мог делать с людьми, что хотел. Так вот, я не знаю насчет гипноза или еще чего-то, но то, что вокруг него всегда существовал некий барьер или, как сейчас говорят, поле, заставляющий любого, кто бы он ни был, соблюдать дистанцию, это бесспорно. Что касается его лица, оно запоминалось навсегда, но не из-за каких-то особых примет, а благодаря очень сложному выражению, порой как бы проступающему сквозь бесстрастную неподвижную маску. Говорил он очень правильным и грамотным русским языком, я не слышал от него жаргонных выражений или каких-нибудь замысловатых слов, которыми так любила бросаться «лагерная кобылка». Одевался он очень богато, сдержанно и подтянуто. К нему лучше всего подходило известное английское определение «Хорошо одет тот, на ком незаметна одежда». И еще обращали на себя внимание руки, с длинными и тонкими пальцами очень красивой формы… Но я видел его в деле, эти руки обладали силой, ловкостью и удивительной точностью… Заметив мой интерес к перстню на среднем пальце его правой руки, он спокойно снял его и, вытащив мощную лупу, протянул мне… Внутри кольца вилась надпись на неведомом мне языке.

— Это санскрит, — пояснил дядя Миша, — надпись определяет очень сложную философскую формулу.

Я поднял голову и взглянул ему в глаза. Дядя Миша усмехнулся и, как бы поняв мой вопрос, надел перстень на палец, отрицательно покачал головой.

— Это родовой перстень… Но тут длинная история…

Золотая змея в бриллиантовой короне, инкрустированная изумрудами, несколько раз обвивала палец, и ее хвост входил в ее же открытую пасть.

По его совету — скорее приказу — я переоделся, став незаметным и вполне благополучным. Сопровождал его везде и всюду, слушая, как он совершенно свободно говорит с таджиками, узбеками и даже с арабами. Везде его принимали как халифа из арабских сказок, но он был очень сдержан, никогда не торопился, не спешил, не повышал голос.

Однажды какой-то русский старик с огромной желтовато-седой бородой, говоря с дядей Мишей, усмехнулся и, кивнув на меня, спросил:

— Что, Михайлыч, наследников ищешь?

— Уже нашел, — спокойно ответил тот. — Он и будет моим преемником, когда господь Бог меня призовет.

Так дядя Миша стал моим фактическим крестным отцом.

Мир его праху. Он умер страшной насильственной смертью спустя семь лет после нашей с ним встречи.

Однажды, когда через много-много лет после всего я рассказывал о себе и этом человеке, меня спросили: «Но как же так, советский мальчик из хорошей семьи и вдруг избрал себе такого вождя и такую жизнь».

Уверяю вас — в лагерях было очень много мальчиков и почти все они были советскими, иностранных мальчиков было немного. Что касается семей, то в основном все они были пролетарскими… У них тоже были свои вожди (те, которые их предали) и свои идеи… О них, об этих идеях, я и рассказываю во всей этой книге.

Я так никогда и не понял, почему он выбрал именно меня. Кто я был? Мальчишка, натолканный романтикой, ничего, фактически, не умеющий… Может быть, в нем заговорило неудовлетворенное отцовство? Или он сам себе что-то хотел доказать? А может, все дело в том, что остальные пятеро из нашей компании были значительно старше меня и совсем другие люди?

Нет, я не хочу сказать, что я был лучше, выше их. Они очень многое умели и знали, но мне не о чем было с ними говорить, у них были свои интересы. Если для меня дядя Миша был таинственным героем, то они его просто боялись.

Помню, где-то в гостинице сорвался Саня-маленький (его так прозвали за более чем двухметровый рост и непомерную физическую силу). В самый критический момент, когда коридорная уже хотела вызвать милицию, из номера вышел дядя Миша. Он не кричал, не ругался, не тащил Саню в номер, как это делали все мы, он тихо, почти шепотом сказал:

— Иди спать!..

И Саню как будто выключили. Через десять минут он уже спал сном праведника.

Когда-то от своей матери я услышал такую историю. В Москве, в Большом театре идет «Псковитянка». Немая сцена — Шаляпин в образе Ивана Грозного въезжает в поверженный Псков. Псковитяне падают на колени… И люди в зале тоже попадали… Такова сила внушения и перевоплощения. Я не знаю, в кого в тот час перевоплотился мой патрон, но он был страшен… И этот его шепот, и холод, который буквально исходил из него, и беспощадные пристальные глаза. И по тому, как мгновенно затих и подчинился огромный, как медведь, Саня, и понял, что наш «Папа», несмотря на его внешнее благодушие и бесстрастие, был очень скор на расправу.

Мотыльки летят на огонь. Вроде бы глупо… Но рассуждать об этом еще глупее.

Я так и не узнал загадку этого человека, имеющего непререкаемый авторитет в преступном мире.

Спустя несколько дней после его расстрела нам передали записку из трех слов: «До свидания, господа».

Кто-то из старших сказал, что дядя Миша — сын белого полковника, из дворян, который воевал с красными до конца, а потом ушел не то в Париж, не то в Стамбул.

Да, он не только знал философов, читал Гумилева, но еще и мог вскрыть любой сейф.

«На войне как на войне», так он сам говорил. Что касается отца — белого полковника, так разве кто-нибудь выбирал себе отца?

Были, конечно, и такие, которые отказывались от отцов и даже придумывали себе нарочитые сверхидейные фамилии, но ведь были и такие, которые Родину предавали и, захлебываясь от усердия, служили немцам. Мне скажут — это, мол, разные вещи… Нет, одинаковые! Это — конъюнктурщики, флюгера, и более ничего!

А мне не нравятся русские, которые служат немцам. Но если он прирожденный холуй, и восторженно воспринимает «русиш швайн», тогда все правильно, вопросов нет. Предать отца, потому что он дворянин и кичиться потомственным холопством и безродностью, — это и есть предательство и измена.

А еще я не люблю пустоглазых, «мне абы гроши, да харчи хороши», «на что мне все эти думки и всякая история».

Холую история не нужна. Он хочет заведовать пивным ларьком или лавкой по приему стеклотары, но когда нахапает, будет разыгрывать из себя большого барина. Смотрю я на такую рожу и думаю: исключить бы его из Указа об отмене крепостного права и плетью по хамскому рылу!

Ну, конечно же, мы были опасны… Но эти пустоглазые и безразличные опаснее нас, настолько же опаснее, насколько СПИД опаснее гриппа.

Расправа была тоже разная. Нас, без малого, заживо хоронили, а их садили в их родную среду, хочешь хорошо сидеть, быстро выйти — сотрудничай, поступай в СВП, исправляйся на загорбке у другого и еще торгуй, чем можешь, делай деньги. Ну а торговать пустоглазые любят.