Выбрать главу

Меня как-то спросили: что же, цацкаться с бандитами, лобызаться с ворами?

Нет, если назвался груздем, полезай в кузов, а что посеял, то и пожал.

Но суд-то направлен на исправление и на возвращение в общество другого человека. А чем исправлять? Рабским трудом, унижением и муками?

Но вспомните… Раб больше всего ненавидит свою работу, он ненавидит труд. Его труд нужен не ему, а кому-то…

Труд — не самоцель, а средство. Человек должен знать, для чего, зачем он трудится, зачем ему это надо, ему лично.

Вот, скажем, старатели на Колыме — это трижды каторга. А как работают! И нет никаких агитаторов, никаких пропагандистов, нет ни конвоя, ни управления.

В чем же дело? Есть цель — квартиры, дачи, машины, ласковое, теплое море и много еще чего-то. Независимость, одним словом, а это и есть свобода. А уж эту самую свободу — каждый по своему уму и по росту своей души применит…

Ну, скажут мне, как приниженно: дачи, машины. А как же высокие идеи?

Высокие идеи не исключают маленьких идей, поскольку человек, как утверждают марксисты, не тень отца Гамлета, а существо материальное.

Тот, кто хочет разделить эти понятия, есть вредный и опасный демагог.

Нельзя всех переделать в героев. Люди, прежде всего, просто люди и каждый понимает — рабом быть плохо и любом случае, тем более что Унганских и Макаренко не хватает даже для средних школ, зато унтеров пришибеевых хватает с избытком, а пришибеевы — это тоже опасно.

Но дело, прежде всего, не в них, а в принудительном труде. Меня спросят: что же, вы против труда? Я — против сиюминутной выгоды. Вспомним алкогольную проблему: выгодно? Еще бы, тысяча процентов прибыли, если, особо, тебе наплевать на народ и на нацию. Ну а если с учетом будущего? На какой черт триллионные прибыли, если это будет страна идиотов, алкоголиков и больных?

Так и с трудом заключенных. Это — сиюминутная выгода. Но это же означает миллионы, ненавидящих труд. Ненавидят они, ненавидят их дети. «От работы кони дохнут», «работа — не волк, в лес не убежит», «где бы ни работать, лишь бы не работать», «работа — не Алитет, в горы не уйдет», «работа — не… может стоять целый день», «работа дураков любит». Это — поговорки, рожденные ненавистью к труду, потому что труд принудителен и бесцелен.

Так что вы, против труда заключенных? Вот именно против. Не нужны трудовые исправительные.

Нужны закрытые тюрьмы-одиночки. И срок — не более пяти лет. А еще — смертная казнь, потому что есть люди, только внешне похожие на людей. На тюркских языках есть слово «мал», означающее скот — баранов, коров, верблюдов и так далее. И еще есть слово «хайван», означающее — носитель скотства. Хайванов перевоспитывать невозможно — их надо истреблять. А труд, когда прошло полсрока, в виде вознаграждения. А так сиди и варись в своем соку, думай. От себя не уйдешь.

Так что же, кормить их бесплатно? Именно так! Бесплатно. Они же свои, не чужие. На щи, хлеб и кашу надо дать.

4

Я шел по узкому освещенному коридору, спускаясь куда-то вниз. Чуть сбоку и сзади, почти сливаясь с бетонной серостью, шел человек в форме. Каждые двадцать метров он быстро освещал свое лицо, и такая же безличная серая тень открывала решетчатые двери. К чему нужна была эта таинственность, мне до сих пор не ясно.

Я смотрел на арки каменного входа и вспоминал…

…Дядя Миша, Саня-маленький и я ехали верхом на лошадях к невысокому древнему кургану — одному из многих в гряде Юз-Оба. Сто холмов скифско-греческого некрополя в Крыму близ Керчи.

Было очень рано, около четырех утра. Солнце только просыпалось, и желто-бурая крымская степь серебрилась в утренней росе. Лошадей дядя Миша взял у цыган, у него везде были какие-то связи. Еще не было трех, когда я сам оседлал их за забором большого цыганского дома, хозяин которого, улыбающийся, золотозубый и усатый, внимательно наблюдал за мной, напевая вполголоса какую-то длинную цыганскую песню.

Я умел седлать лошадей. Да и ездил получше, чем мои спутники. Дело в том, что до войны много ставилось на кавалерию, и мой отец очень любил лошадей. Благодаря этому я попал в кавалерийскую школу ОСОАВИАХИМа. Это почти то же, что и ДОСААФ. В то время еще были инструктора, ходившие в сабельные атаки и вкладывающие в обучение душу.

Школой руководил Давид Бек, отцовский однополчанин… Он подарил мне легкую грузинскую шашку. Когда я впервые взгромоздился на вымуштрованного серого жеребца со звучной кличкой Рустем, мне показалось, что я сижу, свесив ноги с каланчи, и подо мной не конь, а черт, который возил кузнеца Вакулу в ночь под Рождество. Я не представлял просто, что будет со мной, если он двинется или поскачет.

Но постепенно я свыкся с высотой, с движениями лошадиного тела и свободно сидел в седле, брал препятствия, скакал галопом, рысью. Потом научился стоять в седле, пролезал под брюхом, рубил лозу и втыкал хищное жало сабли в глиняный шар. И поэтому, когда здесь, во дворе, я, не касаясь стремян, взлетел в седло, подняв коня на дыбы, цыган восхищенно зацокал:

— Ты кто — цыган, да? Есть у нас такие светлые, как ты…

В то время ходили слухи, что цыгане воруют детей и не то переделывают их в цыганят, не то делают из них пирожки. Впоследствии я много раз встречался с цыганами, даже жил в таборах и не поверю, чтоб цыгане обижали чьих бы то ни было детей.

Дядя Миша тоже неплохо сидел в седле, а вот Саня-маленький напоминал фигуру огромного узбекского бая, едущего на маленьком тонконогом ишаке. Больше всего он боялся упасть, хотя, вытащив ноги из стремян, становился ими на землю, и тогда казалось, что он едет не на лошади, а на собаке.

Вскоре мы подъехали к кургану, и наш вожатый долго сверялся с чем-то по бумажке и что-то высчитывал. Потом нашел один из валунов и удовлетворенно кивнул:

— Здесь!

Курганы обкладывались понизу тяжелыми валунами и обломками скал — крепидами, — чтобы время не заставило их расползтись. Но время все же сглаживало и курганы, и невысокие крымские горы, в которых когда-то жило и воевало со всем светом неистовое племя тавров.

Сейчас вокруг была полная тишина. И рядом — вот этот курган из слежавшейся за тысячу лет красной глины.

Курган был ограблен и, по всей вероятности, давно. Об этом говорила заросшая кустарниками впадина на боку. Но дядя Миша отсчитал шаги от какой-то лишь ему известной метки и кивнул Сане:

— Копай здесь.

Чего-чего, а копать, тащить, ломать Саня умел. Он копал, как экскаватор, не давая никому приблизиться. А дядя Миша в это время ходил вокруг, зорко оглядывая степь. Я видел, как он вытащил длинный, отливающий синевой маузер, щелкнул затвором и сунул в верхний карман. В это время Саня извлек из ямы огромный тесаный камень и выругался. Под камнем зияла глубокая дыра и виднелась странная каменная кладка. Ход был узкий: если поставить руки на бедра, локтями будешь касаться стен. И еще проникающий внутрь холод, от чего становилось как-то жутковато. Ход длился не менее сорока-пятидесяти метров. Наконец фонарь дяди Миши уперся в прислоненную к стене плиту. На камне было что-то вырублено — вероятно, какая-то надпись. Мы прижались к стене, пропуская вперед пыхтящего Саню. Он легко оттащил плиту в сторону, и мы вошли внутрь.

В центре довольно большого помещения стоял плоский тесаный камень — стол, а на нем разбросанные и перемешанные кости. Посередине лежал коричневый от времени череп, оскалившийся целым рядом неестественно длинных зубов. Дядя Миша несколько мгновений разглядывал кости, а затем показал назад, на коридор:

— Иди и оглядись хорошо, если заметишь что-нибудь подозрительное — зови.

Но степь была пустынна, если не считать коршуна, лениво парящего в ясной голубизне неба, и мыши в трех шагах от входа. Она посмотрела на меня изумленными бусинками глаз, а потом быстро юркнула в заросли… Я вернулся назад.

Там, за усыпальницей, был скрыт тайник. Маленькая четырехугольная комнатка, искусно спрятанная одинаковостью плит, а в ней упакованные в просмоленный брезент тяжелые тюки…