Последние слова странника, словно камень, упавший в стоячий пруд, всколыхнул мужиков.
— Панам такая воля царская, известно, — поперек горла!
— Еще б не поперек!.. И землицы лишатся, и нас — рабов божьих.
— Они-то и супостатов бить препятствуют. Мы бы на Бонапартия всем миром пошли…
— Насилу барин наш молодой дозволение ополчить нас испросил. Да и то лишь сотню разрешили.
— Барин наш — молодец! Редкий… Он с мужиками ласковый… Сам вызвался нас вести.
— Виктор Петрович и в самом деле ничего… Да вот его матушка, генеральша Сдаржинчиха. Она — становой хребет всему… И нас, и сына в кулаке держит.
— Да, Сдаржинчиха, что волчица… У нее землицу да волюшку из зубов ни за что не вырвешь.
— Когда Бонапартия побьем, ей от царского указа деться некуда будет… Сынок ее ведь сам ополчение ведет.
— Чего-то его все нет… Видать, не пускает старая…
— И не пустит!
— Долго ждем что-то…
Взоры всех невольно обратились в сторону барского дома. И вдруг послышались голоса: «Идут… Идут!..»
Черноусый гигант-ополченец сразу отпрянул от мужиков и бросился к своим воинам. Он выкрикнул команду. Ополченцы сели на коней. Вдруг застекленная дверь веранды, сверкнув пучком зайчиков, дрогнула и распахнулась. На крыльцо вышла пожилая женщина в черном платье, очень похожая на большую ворону. Она что-то говорила бережно поддерживавшему ее под руку высокому, не по годам дородному лет двадцати пяти офицеру, очевидно, сыну. Он был одет в такой же, как его ополченцы, серый, лишь не грубого, а тонкого английского сукна полукафтан с епанчей и в казацкие с лампасами шаровары, заправленные в щегольские лакированные сапоги с раструбами. Но одежда, только что пошитая и отлично пригнанная, то ли вследствие дородности ее владельца, а скорее от отсутствия у него военной выправки, сидела на нем несколько мешковато. «Новоиспеченность» всего облика молодого воина подчеркивало и выражение его полнощекого румяного лица: нервно вздрагивающие уголки по-мальчишески пухлых губ, выпуклые с нежно-голубоватым отливом глаза, влажные от слез. Пожилая женщина в черном холодновато и, казалось, совсем неодобрительно поглядывала на офицера.
А тот, сорвав шапку с пышным султаном, вдруг опустился перед матерью на колено, склонил русоволосую кудрявую голову.
— Благословения материнского на битву испрашивает, — пронеслось в толпе.
— Богобоязненный сынок. Матушку почитает.
Женщина в черном трижды перекрестила и поцеловала в лоб сына. Сын почтительно поцеловал материнскую руку, надел шапку и, придерживая саблю, сбежал со ступенек крыльца. Он неуклюже вскочил на подведенного к нему конюхом породистого жеребца и, бросив прощальный взгляд на крыльцо усадьбы, поехал узкой тропинкой к луговине, откуда доносился рокот голосов. Когда он подъехал ближе, толпа раздалась, освобождая дорогу. Мужики обнажили головы — кланялись. Черноусый ополченец, тот, что беседовал с мужиками, подъехал на коне к молодому Сдаржинскому и зычно, как положено, отрапортовал.
Офицер поздоровался с ополченцами. Дружное трехкратное «ура!» прокатилось по луговине. Тогда Сдаржинский негромким, срывающимся голосом произнес:
— Мы не вложим меч в ножны, пока не изгоним неприятелей наших из пределов отечества! С богом, братцы, в поход!.. Марш!..
И сотня походной колонной двинулась по дороге. А следом за конниками в клубах серой пыли, скрипя колесами, потянулись телеги и фуры с провиантом и фуражом.
Колонна медленно подошла к развилке дороги. Вдруг в облаке пыли выплыл силуэт встречного всадника. Он поравнялся с колонной и, спросив о чем-то ополченцев, подъехал к офицеру.
— Ваше благородие… Вам из Одессы от его высокоблагородия письмо. — И гонец протянул офицеру запечатанный сургучом пакет.
Сдаржинский вскрыл пакет и пробежал глазами послание. Его румяные щеки побледнели. Кусая губы, он пробормотал:
— Слава богу, что письмо попало ко мне в руки. Не надо бы таким печальным известием волновать матушку… — Он обратился к гонцу: — Ты, братец, не смей и появляться в Трикратном. — И, взглянув на покрытое слоем пыли лицо всадника, дал ему несколько золотых. — Езжай-ка в обоз… Я велю каптенармусу обласкать тебя… А затем возвращайся обратно в Одессу. Только в усадьбу — ни ногой!
Когда гонец направился в хвост колонны к обозу, Сдаржинский обратился к ехавшему рядом гиганту-унтеру:
— Кондратий, беда стряслась… Одна надежда на тебя… Выручай.
Неожиданное известие
Гигант-унтер подъехал ближе к офицеру.
— Слушаю, ваше благородие…
Сдаржинский поморщился.
— Оставь, пожалуйста, братец, хоть на время свой официальный тон. Я никак не могу к нему привыкнуть. Да и не до этого… — Он расстегнул душный воротник кафтана. — Мне нужно сейчас совет от тебя получить. Ведь ты по возрасту в отцы мне годишься… Недаром сам почтеннейший наш негоциант Лука Спиридонович про твои удивительные дела не раз рассказывал, как ты с самим Суворовым в походы хаживал, да и про иное… Ну, помоги. — Офицер просительно посмотрел на унтера. Но ни один мускул не дрогнул на бронзовом лице Кондрата.
— Слушаю, ваше благородие.
Подчиненный почему-то упрямо не желал переходить через грань служебных отношений. И этим несколько обескуражил и обидел Сдаржинского. Гот вздохнул и прикусил пухлую губу.
— Не понимаю, почему ты так…
— А мы, ваше благородие, люди воинские…
— Ладно. Чудной ты, братец. Так вот… В этом любезно присланном мне письме от одесского коменданта и друга нашего дома генерал-майора Фомы Александровича Кобле говорится, что в Одессе свирепствует чума и он вынужден оцепить войсками город, установить строжайший карантин. Посему он не разрешает выехать из Одессы моей больной сестре и выражает свое искреннее соболезнование и извинения… Ведь моя сестра уже много лет страдает слабостью груди. Пойми, Кондратий… В городе, который посетило это бедствие, она погибнет. Одна, совсем одна, без близких, без средств, без привета и ласки… Ох, хорошо, что о болезни этой пока не знает моя матушка!.. Это известие убило бы ее!.. Я вынужден прийти сестрице на помощь… Я оставлю все и помчусь в Одессу. А ты возглавишь сей отряд.
Глаза Сдаржинского были широко раскрыты. Он вынул из кармана белоснежный платок и поднес его к лицу. Вид плачущего командира, его жалостливые слова тронули Кондрата.
— Нет, ваше благородие… Вам не след покидать отряд и ехать в Одессу. Потому что чумный карантин — дело долгое. Вас могут задержать в Одессе. Да и покидать самовольно отряд во время войны постыдно! Вы честь свою навеки замараете. Пошлите лучше в Одессу меня. Я доставлю деньги вашей хворой сестрице, найду людей верных, что ее будут беречь и холить, и привет сердечный от вас передам… Через недели две вернусь.
— Ты с ума сошел! Как же ты сможешь вернуться? Тебя же так, как и меня, задержат в карантине солдаты Кобле!
Улыбка тронула губы Кондрата.
— Вы, ваше благородие, одно дело, а я — другое. Вас-то обязательно задержат, а меня — никак не смогут…
— Понимаю… Ты опытный разведчик, пожалуй, лучше меня сможешь преодолеть все препоны. Но чума! Чума не щадит никого. Подумай, на что идешь…
— Эх, ваше благородие! Нашли чем пугать… Меня никакая чума не берет. Я всякую чуму на своем веку видывал…
Кондрат впервые улыбнулся так, что под тронутыми сединой усами блеснули крепкие, как у молодого, зубы. Он подбоченился в седле…
— Так… Нужно письмо сестрице, да денег ей приготовить, да кому-нибудь из начальников, что поважнее, написать, чтобы мне, как посланцу вашему, препятствий не чинили… А я мигом… Только с Иванко, сыном, прощусь.
Словно зачарованный смотрел на своего унтера офицер Логика, уверенный тон его были неотразимы. Сдаржинскому вспомнились те легенды, которые ходили об этом человеке. И о его богатырской силе, и о ловкости. И о том, что он когда-то сам был офицером и вынужден из-за какой-то романтической истории скрываться под чужим именем… Вспомнилась быль, как он под суворовскими знаменами совершал геройские дела. Лука Спиридонович, рассказывая эти удивительные истории о Кондрате, свидетелем которых он был сам, клялся в их достоверности. Лука-то и рекомендовал Кондрата, когда Сдаржинский стал формировать отряд ополченцев, как лучшего помощника: