Выбрать главу

После недолгого молчания тихий голос отозвался, прерываясь от мучительной недоверчивой надежды:

— Я… ты выпустишь меня? Наверх?

— Ага, — женщина откинулась на спинку кресла, играя серебряным шестигранником, — если будешь слушаться.

В темноте проявился бледный силуэт, качаясь, приблизился к прутьям, кладя на них тонкие прозрачные пальцы. Белое лицо прижалось к решетке. Женщина приподняла подвеску, забавляясь тем, как темные глаза неотрывно уставились на пустоту в центре шестигранника.

— Что? Хочется? А чего больше хочется, а? На солнышко выйти или показать мне сладкого?

Темные глаза с трудом оторвались от серебряной игрушки. Лицо стало ярче, на щеках запылал злой румянец.

— Тебе нравится мучить меня? Да, Алкиноя?

Бледные руки бросили решетку и, забираясь по спутанным прядям волос, наматывая их на кулаки, дернули, так что на глазах сверкнули слезы:

— Я ведь мать тебе, злая ты девка!

— Ага, — Алкиноя откинулась в кресле, держа подвеску за цепочку. По-бабьи раскинула полные ноги, упирая ступни в приступку.

— Знаю, что мать. Сейчас ты попляшешь мне, с темным мужем, данным нам с тобой великой Кварати и сильным Огоро. И если я останусь довольна, то выпущу тебя наверх.

— Нет! Это противно природе! Так нельзя!

— Там тепло, Канария. Вкусная еда, вино. Там ждет тебя земной муж и мой отец Перикл. И сын твой Теопатр.

— Мой сын… Он жив? Я уже оплакала его, тут в темноте, биясь о каменные стены. Он умирал…

— Ну. Я просто шутила. Всего-то гнилая немочь ест его кишки. Я сильна теперь, как не была сильна ты. Он будет жить. Пока мне весело с тобой. Уж постарайся для своего сына, веселая мать.

Женщина в темнице, обретя плоть, переминалась по камню босыми ногами, кусала потресканные губы, по впалым щекам пробегали тени. Алкиноя разглядывала высокую фигуру матери, оборванный хитон с грязным подолом, резко выступающие ключицы, мосластые колени и острые локти.

— А ты потеряла свою красоту. Верно говорят, красота матери уходит в ее дочь, когда та становится настоящей женщиной.

Вытянула обнаженную руку, любуясь полным плечом и тонким запястьем. Канария злобно усмехнулась и тут же согнала усмешку с лица. Сказала, не в силах сдержаться:

— Тебе всего четырнадцать, Алкиноя. А телом ты догнала зрелых матрон. Что будет с тобой в тридцать?

— Заткнись! Теперь я всегда буду такой! Ты станешь старухой, сморщенной и костлявой, а я буду цвести на радость мужчинам. Если ты доживешь до старости, конечно.

Она снова уложила подвеску на выпуклый живот и напомнила:

— Так ты готова повеселить меня? Пока еще не стала совсем безобразной.

— Да, — шепот матери был покорен и тих.

— Не слышу!

— Да! — выкрикнула пленница, дрожащими руками стягивая с плеч хитон, — я говорю да!

Алкиноя облизнула губы, снимая с шеи медальон, подняла его перед лицом, так чтоб смотреть на темницу через мутную пустоту в сердцевине.

— Пляши… Он идет к тебе. Покажите мне, как еще соединяются мужчина и женщина, покажите то, чего я не видела.

Серый туман клубился в прорехе знака, мелькала в нем высокая фигура, поднимая обнаженные руки к черным волосам, кружилась, притопывая в такт неслышной мелодии. В развидневшейся сердцевине запрыгала вместе с ней крошечная белесая фигурка и мелькнула, выпрыгивая, торопясь, как давешние обожженные пламенем пауки, протиснулась через прутья в темницу, стала расти, становясь ярче.

Сжимая в кулаке подвеску, Алкиноя смотрела, как переплетаются две фигуры, валясь на рваную подстилку и поднимаясь снова. Захохотала, глядя в искаженное лицо Канарии, со всего маху припечатанное к решетке и яростное лицо мужчины за ее плечами. И когда двое, застонав, повалились на каменный пол, скука снова взошла на круглое лицо с накрашенными щеками.

— И все? Что, это все? Так быстро?

Любовники лежали, тяжело дыша, отворачивая друг от друга горящие лица. Техути, стараясь, чтоб не заметила Канария, умильно улыбнулся молодой хозяйке. Та с досадой скривилась.

— Мне вовсе не сладко! — в голосе зазвенела плаксивая ярость.

Канария, садясь, отползла подальше, натягивая на живот хитон.

Топнула полная нога по черному блестящему дереву.

— Вы скучные! Надоели! И ты надоел, пошел вон! Уже не можешь веселить меня!

Она вытянула руку, прижала к лицу серебро, помещая испуганную улыбку жреца в пустоту между граней. И пока он, бледнея, всасывался серой пустотой, продолжала кричать, колыхая голосом неясные паутины на потолке:

— Я думала, это всегда будет вкусно. Сладко! Куда девается все? Мне так мало лет и так много еще жить. Хочу, чтоб было хорошо!

— Ты еще можешь смотреть на меня и девушек рабынь, — голос Техути уменьшался и убыстрялся, превращаясь в комариный писк, — а еще можешьможешьможешь…

— Заткнись! Было уже, и тоже надоело мне! Я хочу… хочу… вот! Юношей рабов, сильных и умелых. Чтоб много. Пусть пять, нет десять сразу! Мать, ты купишь мне, завтра же, велишь отцу, пусть едет на рынок и сторгует.

— Ты глупа. Даже сто не вернут сладость. Потому что ты обожралась сладким.

Алкиноя тяжело сползла с кресла и с надутым лицом отперла большой засов, распахивая решетчатую дверь.

— А вот не верю! Ты все время жрала мужчин и всякие удовольствия. Хочу, как ты. Все равно научишь, поняла?

Идя следом за матерью, светила ей в спину факелом, с удовлетворением рассматривая грязный хитон и худые плечи под свалявшимися волосами. На выходе из подземелья ждал мист, закутанный до шеи в серый плащ. Канария замедлила шаги, с мольбой глядя на равнодушные глаза и сжатые губы. Вздохнув, прошла мимо, а за спиной загремел замок.

В темном спящем доме Алкиноя подтолкнула мать к детской спальне.

Теопатр лежал, трудно дыша и во сне сглатывая, морщил потный лоб, перебирая по одеялу руками. Канария упала на колени, дрожащей рукой вытирая холодные бисерины пота с детских щек.

— Не бойся. Не помрет он. Пока слушаешься, — равнодушно утешила ее дочь, — иди к отцу, разбуди. Велишь ему насчет юношей. И завтра займись хозяйством, а то мне это скучно.

Канария выпрямилась, поправляя на боках изношенный хитон.

— Ты погубишь отца, если будешь и дальше поить его своей отравой.

— Так что ж. Он, небось, хотел услать меня в храм. Хорошо, что добрая Кварати научила меня, как от вас защититься. Зато он думает, что ты все еще с ним, всегда.

Она захихикала, вспоминая мутные глаза Перикла, которыми он водил за ней, ожидая следующей чаши с пойлом. Хорошая у него наступила жизнь. Есть, пьет и спит. А как проснется — жена рядом, хозяйствует. Чего еще надо?

— Пошли. Нарядишься в новое, а то слуги тебя засмеют.

В комнате Канарии она села на лавку рядом с окном, завешенного расписной шторой. Следя, как мать вынимает из сундука богатое платье, погладила выпирающий живот и, что-то вспомнив, облизнулась. Пошарила рукой рядом с лавкой и, подняв с пола, сунула на колени горшок с плотной крышкой, отколупнула ее ногтями. По комнате разлился острый запах сквашенных овощей. Засовывая руку внутрь, Алкиноя доставала горсть крупных маслин, совала в рот, облизывая мокрые пальцы. Вздыхала и жмурилась, выплевывая на пол косточки.

Мать, сидя перед зеркалом, расчесывала длинные волосы, морщась, когда гребень застревал в спутанных прядях. Забыв о руке, поднятой к затылку, медленно повернулась к дочери, с ужасом глядя на расставленные колени, провисший подол в мокрых пятнах. На горсть блестящих плодов в мокрой ладони.

— Ты… ты что, тяжела? Ты носишь ребенка?

Та выплюнула косточку и вытерла рот. Потрогала живот, прижатый горшком. Кивнула, наслаждаясь материнской растерянностью.

— Алкиноя! Ты понесла от слуги Техути? Да как ты…

— Пфф. Верно говорит сильный Огоро, все бабы глупы, кроме черной Кварати и меня — ее послушной земной дочери. Зачем мне твой старый урод? Нет. Мое чрево носит этого… ну… посланца… Да!

Гребень выпал из руки Канарии.

— Боги лишили тебя рассудка! Пойдем, пойдем милая, упадем в ноги девственной Артемиде и станем просить…