Выбрать главу

— Ты так думаешь?

— М-м-м, — мычит Ханна.

— Допустим, я говорю, допустим, я тебя беру…

— Допустим, я хочу остаться у вас.

— Я тебе предоставляю пищу и место для сна.

— С окном и ночным освещением.

— Может, еще шелковые простыни? — издевается Добба. — Ты умеешь готовить?

— Чего нет, того нет, — признается Ханна. — И в шитье я — полный профан.

— Еда и постель — все. Ни рубля, ни копейки.

— Ничего, — спокойно отвечает Ханна. — Я возьму из кассы.

Мендель закрывает глаза, уже представляя, как он будет бегать по всей Варшаве и стучаться во все двери с напрасной надеждой пристроить эту пигалицу со слишком свободно подвешенным языком. Он ждет, когда взорвется Добба. Она взрывается, но не так, как он ожидал: первая дрожь пробегает по поверхности этой темной груды жира, блузок и юбок, потом трясется лицо, изрытое геологическими складками, затем из глубин поднимается глухое урчание, словно готовый прорваться вулкан…

Наконец раздается смех, сотрясающий все тело Доббы Клоц. К этому смеху Ханна присоединяет свой. Обе хохочут на глазах у остолбеневшего Менделя.

Мгновение спустя Ханна говорит:

— Все улажено, Мендель Визокер. Я останусь здесь на некоторое время.

Ханна видит себя в комнате, куда ее поместила Добба, на пятом, последнем, этаже дома на улице Гойна — на первом этаже находится магазин. Ханна в восторге от того, что ее комната так высоко, хотя поначалу эта высота ее немного пугала.

Здесь, в этой неотапливаемой комнате шириной в два и длиной в три метра, в течение трех тяжелых варшавских зим ей предстояло завершить формирование своей личности, увидеть конец своей юности, пережить первую драму с Тадеушем Ненским и дело Пельта Мазура.

Как она и требовала, в комнате есть окно, точнее — слуховое окошко. В погожие дни солнце заглядывает туда по утрам. Если влезть на стул, открывается вид на крыши Варшавы, на Вислу, на Пражский лес, а главное — на дворцы, костелы и все памятники города, в котором где-то есть, должен обязательно быть Тадеуш. 

Добба Клоц

Добба заканчивает просмотр конторских книг и чешет указательным пальцем картошку, которая служит ей носом.

— Что еще за четырнадцать рублей семьдесят копеек и один грош?

— Сыр для ребе Исайи Копеля.

— Можно подумать, что ребе Исайя купил такое огромное количество сыра.

А так и было. Когда я, ничуть не солгав, сказала, что это особый сыр, привезенный прямо с Карпат, ребе Исайя пришел в восторг. Если бы сыра было больше, все бы забрал.

Ханна улыбается Доббе. Уже более двух месяцев работает она в лавочке, и ее дружба со «Стогом сена» крепнет день ото дня.

— А что за странная цена? Четырнадцать рублей, семьдесят копеек и один грош?

— У меня все с точностью до гроша.

Ханна берет одну из книг, переворачивает одну страницу. На обратной стороне колонка цифр. Это — доход за две недели ее работы в лавке. Ханна не потребовала у Доббы платы за пятнадцать часов ежедневного стояния за прилавком, но предложила: высчитать по приходным книгам, которые в полном порядке, средний доход за тридцать лет и выплачивать ей 40 процентов разницы, если после ее прихода эти цифры будут превышены.

Острый и тяжелый взгляд Доббы. Считать — единственное, что она умеет делать. Прежде чем дать ответ, она считала и пересчитывала всю ночь. Утром перешла в наступление.

— Ты что, надеешься, что с твоим присутствием мой торговый оборот (она так и сказала «торговый оборот», как директор завода) возрастет?

— Да.

— И на сколько, по-твоему?

Посмотрим, — невозмутимо ответила Ханна, хотя все, что она знала в то время о торговле, было почерпнуто из «Дамского счастья» Эмиля Золя, перечитанное много раз.

В конце концов Добба согласилась на 20 процентов при условии (она сочла себя чертовски предусмотрительной), что если торговый оборот упадет ниже среднего, то потери покроются за счет Ханны. Этот пункт договора оказался излишним. Под влиянием присутствия Ханны в магазине, ее смеха, ее жизнерадостности и умения обращаться с клиентами оборот стал изо дня в день расти.

Ханна получает тридцать рублей в месяц и полдня отдыха. Впервые она отправляется гулять по Варшаве одна.

Королевская улица — такой адрес назвал Тадеуш во время их последней встречи на берегу ручья прошлым летом. Три раза Ханна спрашивает дорогу и наконец выходит на центральную улицу, по обе стороны которой дворцы и роскошные дома, тротуары не деревянные, как во всем городе, а мощеные. Ханна ничуть не удивлена: Тадеуш должен жить именно на такой улице. Но она все-таки колеблется, остановившись перед высоким зданием, скорее всего частным особняком, отделенным от улицы красивой решеткой. Мраморная лестница ведет к двустворчатой двери с рельефными украшениями, отделанной металлом, возможно золотом, со щеколдой, двойными ручками и молотком. Ханна не решается взять молоток не из робости — это не ее черта характера, а из-за необходимости подготовить себя к встрече.

Ее ждет жестокое разочарование: в этом доме Тадеуш Ненский никогда не жил и такого имени здесь не слышали.

Дверь закрывается перед носом Ханны. Обессиленная, она прислоняется к перилам крыльца. «Идиотка!»— говорит она вслух, обращаясь к женщине в переднике, разбившей ее надежды, к Варшаве, ко всему миру и прежде всего к себе самой> Ее душит гнев.

Гнев сменяется печалью, а затем апатией. Она идет, куда глаза глядят. Начало августа. В воздухе разлит аромат цветущих садов, к которому примешивается запах навоза, сточных канав и смазочных масел. Ханна оказывается на берегу Вислы. Она присаживается на корточки, как в детстве, и закрывает глаза. Это же понятно, Тадеуш ее обманул, он никогда не жил ни в этом дворце, ни в любом другом здании в богатых кварталах Варшавы; надо быть такой дурой, как ты, Ханна, чтобы поверить этой лжи. Впрочем, не совсем, пожалуй, лжи: он мечтал жить в подобном доме, а Тадеуш всегда верит в реальность своей мечты.

Из центра города она сворачивает на улицу, названия которой не знает, но где полно великолепных магазинов. Останавливается перед одной из витрин и видит свое отражение. «Посмотри на себя, Ханна, посмотри хорошенько, на кого ты похожа. Тебя можно испугаться. Хуже того, ты смешна». Ханна из витрины возвращает ей ясный взгляд, горящий холодной ненавистью. Она в сером платье, которое слишком велико и болтается на ней, как мешок. Естественно: ведь это платье Шиффры, чуть перешитое для дочери. «Ты не очень красива, но у тебя хорошая фигура, красивые бедра и грудь. Вспомни, как смотрели на тебя Визокер или Мазур Волк». Красивая фигура — это неплохо, но кто ее видит? А обувь — как она раньше не замечала! — она же ужасна: бесформенные башмаки из облезлой кожи, когда-то их носил Яша.

Ее опять охватывает отчаяние, но длится это недолго: плакаться и жалеть самое себя — напрасное занятие. У каждой задачи есть два или три решения. Такое, например…

Она входит в магазин, оробев при виде роскошного ковра на паркете, изобилия красок, но не подает виду. К ней подходит женщина в нарядном платье с воротничком из белого батиста.

— Я вас слушаю.

— Я бы хотела купить платье, — говорит Ханна.

Взгляд продавщицы останавливается на ее сером рубище, стоптанных башмаках.

— Какое платье?

— Для себя.

Она пробегает взглядом по манекенам, дубовым прилавкам, креслам и диванам, обитым парчой: везде выставлены платья. То, что происходит затем, определило всю ее будущую жизнь. Она решительно направляется к одному из платьев, брошенному на спинку шезлонга, ярко-красному, с черной отделкой.

— Вот это. Сколько оно стоит?

— Сто тридцать два рубля.

Во взгляде и голосе продавщицы — ирония.

— Я хочу на него взглянуть, — говорит Ханна.

Подходит вторая дама с таким же воротничком и кружевными манжетами. Они перешептываются.

— Я могу его посмотреть? — опять спрашивает Ханна. Новые перешептывания. Платье — перед нею. Не притрагиваясь к нему, она спрашивает:

— Это мой размер?