Как излишняя небрежность в одежде, так и чрезмерная щеголеватость равно подчеркивают дряхлость и умножают морщины стариков.
Старик, если только он не очень умен, всегда высокомерен, спесив и неприступен.
Старец, проведший жизнь при дворе, наделенный сильным умом и хорошей памятью, — это бесценный источник сведений о прошлом и кладезь мудрых истин. Он — живая история века, расцвеченная такими примечательными подробностями, которых не найдешь в книгах. У него мы учимся правилам поведения в свете и в частной жизни, всегда безошибочным, потому что они выведены из опыта.
Молодые люди переносят одиночество легче, нежели старики, ибо их развлекают страсти.
Фидипп, человек уже старый, утончен во всем, что касается приятностей жизни; он изыскан даже в пустяках; еду, питье, отдых и моцион он превратил в искусство и тщательно соблюдает мелочные правила, которые сам же придумал, чтобы окружить свою особу удобствами; он не пожертвовал бы ими даже ради любовницы, если бы режим позволял ему завести ее. Он обременяет себя ненужными мелочами, превращенными привычкой в необходимость. Тем самым он лишь укрепляет узы, привязывающие его к жизни, и стремится употребить остаток ее на то, чтобы сделать расставание с ней еще более мучительным. Неужели мало ему одного страха смерти?
Гнатон живет только для себя, все остальные для него как бы не существуют. Ему недостаточно сидеть за столом на почетном месте — он один занимает три стула. Пренебрегая тем, что обед приготовлен не только для него, но и для всех собравшихся, он завладевает целым блюдом, всласть угощается за каждой переменой и не принимается за одно кушанье, пока не отведает от всех, — он смаковал бы их все разом, если бы мог. За едой он не пользуется прибором, хватает мясо руками, вертит его, отделяет от костей, раздирает и расправляется с ним так, что другие гости, если только они не сыты, вынуждены насыщаться объедками. Он являет их глазам все виды отвратительной неопрятности, отбивающей аппетит даже у самых голодных: сок и соус каплют у него с усов и бороды; накладывая себе рагу, он роняет куски в чужую тарелку или на скатерть, так что по пятнам можно проследить путь этих кусков. Поглощая пищу, он громко чавкает и пучит глаза; стол для него все равно что кормушка; время от времени он пускает в ход зубочистку, а затем снова принимается за еду. Куда бы он ни попал, он всюду чувствует себя как дома: на проповеди или в театре он располагается так же непринужденно, словно у себя в спальне. В карете он может сидеть лишь сзади, — по его словам, на всех остальных местах он бледнеет, ему становится худо. Путешествуя в компании, он всегда попадает в гостиницу раньше спутников и умеет оставить за собой лучшую комнату и лучшую постель. Он все обращает себе на пользу: лакеи его знакомых бегают по его делам так же, как его собственные. Он завладевает всем, что попадает под руку, — чужой одеждой, чужими экипажами. Он докучает всем, не заботится ни о ком, не жалеет никого, знает лишь одни болезни — свои (он страдает полнокровием и разлитием желчи), не скорбит ни о чьей смерти, боится лишь собственной и, чтобы спастись от нее, охотно согласился бы истребить весь род человеческий.
Клитон всю жизнь знал лишь два дела — обедать днем и ужинать вечером: он явно создан только для пищеварения. У него лишь один предмет для разговора — перечисление блюд, которые он ел на последнем званом обеде: он рассказывает, сколько там подавалось супов и каких именно, перебирает жаркие и соусы, точно помнит количество кушаний в каждой перемене, не забывает ни закусок, ни десерта, ни приправ, может назвать все вина и ликеры, которые он там пил. Он владеет кулинарным жаргоном в таких тонкостях, что пробуждает во мне желание не есть за одним столом с ним. Он обладает безошибочным гастрономическим нюхом, который никогда ему не изменял; вот почему он ни разу не подвергся страшной опасности съесть плохо приготовленное рагу или отведать посредственного вина. Он знаменитость в своем роде, так как довел искусство насыщения до наивысшего предела; нет человека, который ел бы так много и с таким увлечением. Поэтому он верховный судья во всем, что касается лакомой еды; никто не дерзает любить то, чего он не одобряет. Его уже нет: он испустил дух прямо за столом, давая обед даже в последний день жизни. Где бы он сейчас ни был, он ест; если он вернется на землю, то лишь затем, чтобы есть.
Руфин начинает седеть, но еще крепок; у него свежее лицо и живой взгляд, которые сулят ему еще, по крайней мере, лет двадцать жизни; он бодр, весел, шутлив и беззаботен; он всегда смеется от всего сердца, даже в одиночестве, даже без повода; он доволен собой, своими близкими, своим скромным достатком и уверяет, что счастлив. Потеряв единственного сына, молодого человека, который подавал большие надежды и обещал стать украшением рода, он возложил на других труд оплакать его, объявив: «Мой сын умер, это убьет его мать», — и утешился. У него нет ни пристрастий, ни друзей, ни врагов; никто ему не противен, все ему нравятся, везде ему удобно; он вступает в разговор с первым встречным так же открыто и доверчиво, как и с теми, кого именует старыми друзьями, и сразу выкладывает ему все свои шутки и анекдоты. Люди подходят к нему, расстаются с ним, а он ничего не замечает; начав что-нибудь рассказывать одному, он досказывает это уже другому, сменившему первого.