Мой отец дремал на смертном одре. В опочивальню внесли уже толстые свечи, метровые башни толщиной в ляжку — подарок епархии и, в данном конкретном случае, естественный знак родственного внимания. Все было в красных тонах, натуральный шелк и сукно с золотым шитьем. Казалось бы, мелочи, но из тех, что придают совершающемуся историческое значение. Отец снова был в забытьи, душа его снова искала спасения. Конец земного пути виделся в мрачных тонах. Старуха безносая никого не щадит. Мой отец напевал как безумный, о прекрасные розы, лаванды и мальвы, большие и малые, о гордые лилии, о фиалки нежнейшие, скоро, скоро наступит и ваш черед. Берегитесь, красавицы! А потом отец попросил сына разбудить его в условленный час; тот обещал. Он обожал моего отца. И когда наступило время, тихонько прокрался в комнату, на мгновенье — из-за горящих свечей и смертного ложа — представив, что он и есть смерть, Посланец Аида, но потом, нежно коснувшись отца, разбудил его. Мой отец, словно гребень дикой волны, вырвался из-под одеяла и закатил сыну оглушительную затрещину. Сын моего отца о подобном слышал, но не думал, что это возможно: в его глазах замелькали звезды: Большая Медведица, Утренняя Звезда и т. д. И лишь через десять лет — где тогда уже был мой отец! — он спросил, но за что? Извини, старина, захихикал папаша, но, когда ты будил меня, на твоей роже было написано такое бесстыдное наслаждение! И сын моего отца понял, что он имел в виду. Того наслаждения он не помнил, но и не исключал его. Это ты — Посланец Аида?! На тебе, получай!
Мой отец пребывал в молчании. Его отец отбыл в мир иной. С тех пор не прошло и недели, и ему было тяжело. А ведь он столько «практиковался», настолько уверен был, что готов. Мой отец очень любил своего отца, он нуждался в нем, ему нужно было, чтобы он был, пусть далеко, пусть даже их разговоры по телефону были такими нелепыми и даже их личные встречи большей частью проходили в молчании и требовали немалой находчивости. Поначалу мой отец выходил из себя оттого, что на 70–75 % их конверсации состояли в том, что его отец в мельчайших подробностях, с явной заинтересованностью и даже восторгом — чего с ним никогда, действительно никогда не бывало — рассказывал о ремонте в квартире своей подруги, с особым упором на сложностях, связанных с приведением в порядок ванной, на неблагонадежности ожидаемых (!) мастеров и в первую очередь их мухлеже с уровнем, еще счастье, что графиня собаку съела в этих делах (интересненько!) и знает, что им (работягам) ничего не стоит подложить мизинец (в смысле: под уровень), но тогда она пригрозит им пальчиком и те вынуждены будут с позором пойти на попятную. Мой отец пытался переменить тему, политика внешняя, внутренняя, экономика, культура, литература и проч., чтобы уж если ничего личного, ни о нем и ни о себе, так хотя бы разбудить в отце, мобилизовать его дряхлую мудрость, его дерзкий саркастический ум, ибо знал, что тогда субъективность, столь бесстрастно выставленная ими за дверь, вернется через окно. Но не действовало и это. Отцу было с ним так скучно, что ему приходилось краснеть. И тут неожиданно, словно новый абзац, он открыл для себя совершенно другого отца, увидел его как уникальный в своем роде объект, как тело, как своеобразное сочетание органических элементов, nie da gewesen[71], как уникальное и неповторимое творенье Создателя, как чудо, подобного которому не существует ни на Земле, ни на Луне, ни даже в Раю. И он к начал присматриваться к отцу, стал разглядывать его с головы до пят, до мельчайших деталей, до волоска, от каждого отдельно и до общего впечатления от волос, стал сравнивать его со старинными фотографиями, картинами, впечатлениями, сопоставлять одни элементы с другими, вспоминать жесты, бесконечное многообразие мимики, множество воспоминаний, особенно детских, разных историй, станцию, ярмарку, карусель, «игру желваков», и в конце концов у него сложилось бесчисленное количество образов отца. Кроме того, он разглядывал его не только во время их встреч, но иногда и подглядывал — как он, изможденный, стоял под изможденными мартовскими лучами солнца, как шепотком разговаривал по телефону с графиней, со спортивной оранжевой пластиковой сумкой в руках, безумный цвет которой почему-то был ему очень к лицу, он смотрел на него и не мог насмотреться, всегда замечая в нем что-нибудь новое, манеру бритья, например, или просто видел его на другом фоне, что вызывало новые ассоциации, и тот, на кого он смотрел, — мой отец — становился другим. Моя мать задыхалась от ревности, закатывала истерики, визжала, орала на него, даже царапала. Но моего отца интересовал только его отец. Он сидел у него в ногах и смотрел. Считал его годы. Проживи он еще три десятка (а ведь мог бы), то сейчас отцу было бы 108 лет — вот это было бы впечатление! Было бы. И на что я до этого тратил время? Он снова и снова радовался отцу, которому это становилось в тягость, и его отец жаловался на моего отца другим своим детям. Вам не кажется, что у вашего брата поехала крыша?