Выбрать главу

Две потрясшие меня казни. Одна — казнь моего коллеги-депутата Байчи-Жилински около 9 часов 24 (!) декабря; до мозга костей порядочный человек и фантаст, неподражаемый оптимист, когда-то был, например, уверен, что Шушнигг не пустит немцев в Австрию потом то же самое говорил о поляках. За два дня до смерти уверял меня, что англосаксы не допустят этот юстиц-морд, вынесения приговора невинному человеку. Другой случай — казнь князя Ники Одескалки, военного летчика, который пытался перелететь в оккупированную союзниками Италию, но заблудился.

Физически мы в тюрьме не страдали, однако постоянные заседания военного трибунала в любую минуту грозили обернуться „веревкой“. Меня только допрашивали, в подробностях — о Совете Короны 8 сентября, дословно напоминая мне отдельные мои замечания („Если нас не спросили, когда вступали в войну, то почему теперь… и т. д.“); как я понял, трибунал считал доказанными измену родине и трусость, потому что я требовал перемирия и в течение всей войны проявлял вероломность по отношению к Гитлеру (что, в общем-то, было правдой).

Но судить меня не успели, приближались русские, и нас погнали в Баварию — сначала per pedes[123], потом погрузили в вагоны для скота. Одну ночь провел в Маутхаузене.

Конец войны застал меня в Баварии, в крестьянском хозяйстве, где я работал на мельнице. Как раз телилась корова, и мы помогали хозяину; мимо двигались на восток союзники и приветственно махали руками. Может, нам, а может, теленку…

Несмотря на советы прямо противоположные, вместе с Матяшем, моим сыном, которого конец войны застал там же, назад в Пешт, поразивший нас картинами разрушения. В качестве свидетеля приходилось участвовать в судебных процессах по делу военных преступников. Я должен был быть под рукой всегда, фактически под домашним арестом. За исключением антисемитов и палачей евреев Баки и Эндре, я испытывал сочувствие к заранее осужденным людям. Отвечал коротко и только на то, о чем спрашивали. К сожалению, вопросы были детальными и многообразными. Суд опирался на записи статс-секретаря Барци, своеобразную смесь Wharheit и Dichtung, правды и вымысла. В течение долгих месяцев я должен был находиться в Пеште, чтобы меня можно было в любой момент вызвать по телефону. Одно из самых мучительных и неприятных впечатлений моей жизни».

104

Писателя Шандора Мараи (вместе с дедушкой) тоже вызывали в Народный трибунал, на улицу Марко, на заседание по делу Иштвана Антала. По дороге они встречаются с Барци фон Барцихази, он тоже свидетель. Во дворе тюрьмы казни проходят еженедельно, иногда каждый день. Десять лет считают помилованием. Этажом ниже как раз такого помилования только что удостоился Сомбатхейи. В этот день, за несколько минут до их появления, на тюремном дворе повесили Эндре и Баки. Барци, бывший гофмейстер, одетый с иголочки господин, о чем-то болтая, идет по коридору, у окон которого на запах крови собралась всякая шваль. На обратном пути через открытое окно они видят в глубине двора двух повешенных. Лица уже закрыты тряпками.

— О Эндре! — восклицает Барци таким тоном, словно приветствует знакомого. Не хватает только лорнета в его руке, чтобы почувствовать себя в подвалах Консьержери.

Один за другим прибывают свидетели. Несколько любопытных представителей старого режима. Владар, юрист, занявший кресло министра юстиции после Антала; он стоит, прислонясь к створке окна, попыхивая трубкой. Об Эндре высказывается как о «несчастном человеке», который «прекрасно работал в административном аппарате, особенно в Гёдёллё». В действительности тот был запойным пьяницей и садистом, выбившимся из мелких дворян карьеристом, шизоидным самодуром.

Дедушка прибыл в суд чуть ли не в тряпье, в мятой шляпе, в бриджах. Вопреки этому — а может, благодаря, — все равно он самый элегантный человек в городе. Он кротко улыбается, когда Марай предостерегает его:

— Сегодня мы только свидетели, но завтра можем стать обвиняемыми.

— Ты знаешь, немцы меня депортировали. А теперь в Чакваре я не могу найти свою переписку с Орленком. Очень жаль. И вообще, в Чакваре семья прожила на одном месте двести пятьдесят лет. Большая редкость. — Но теперь он потерял все и снимает комнату у Пала Явора.

Он тих и весел, редкий образец джентльмена, думает о нем Марай. Они ждали несколько часов, пока до них дошла очередь. Ближе к полудню мой дедушка произнес:

— Ты не находишь, что это идиотизм?

вернуться

123

На своих двоих (лат.).