— Кулак Иштван Шимон? — уточнил милиционер, на сей раз с настоящими милиционерскими нотками в голосе.
— Называют и так, — пожал плечами старик, продолжая смотреть на отца. Тот спустился из высокой кабины, но не успел еще сделать ни одного движения (например, снять с сиденья меня или, лучше того — посадить на плечи), как дядя Пишта подбежал к нему.
— Добро пожаловать, господин граф! — прокричал он и, ухватив отцову руку, звучно поцеловал ее. От изумления отец не сумел помешать ему. Старик же знай продолжал свое, он, мол, рад несказанно, и какая это для него честь (потом он с гордостью хвалился по деревне, самолучший столичный гость — самолучшему хозяину), и что в толк не возьмет, чем же он заслужил таковую милость, и что с барином столь знатным отродясь не здоровался, не встречался. Отца все это вконец смутило.
— Хорошо, хорошо, дядя Шимон! — сказал он, взяв старика за плечи, как будто пытался удержать на ногах пьяного, и негромко добавил: — Мы не одни.
В кухне у плиты стояла женщина, тетя Рози; она что-то жарила и, когда мы вошли, даже не обернулась.
— Ну что, приложился? — проворчала она про себя, но так, что нельзя было не расслышать. Вся процессия замерла на месте. — К ручке-то приложился?!
— Приложился, — сдавленно, в никуда, со злостью проговорил дядя Пишта, — так уж заведено!
— Ну и дурень! — И тетя Рози еще решительней отвернулась от нас. Она готовила нам поздний ужин: яичницу с луком, зеленым перцем и колбасой. Из яиц, желтки у которых — желтые.
Меня и двух дряхлых дам тотчас же уложили спать. Уже лежа в постели, прабабушка призвала отца.
— Ты все ловко устроил, внучек. Hort… das ist wirklich schön, einen richtigen Hort zu besitzen…[142] (Дело в том, что Хорт в переводе с немецкого означает: сокровище, а также приют, убежище.) Надежный приют! Хорошо, друг мой.
— Лучше некуда, — пробормотал отец, чувствуя, как усталость снова одолевает его. — Здесь, бабушка, все будет не на немецкий — здесь все-все будет на венгерский лад.
И дня не прошло, и минуты не минуло после земельной реформы, как к отцу заявилась депутация от сельчан; так и так, мол, они все обдумали-взвесили и пришли к тому твердому убеждению, что они не нуждаются в этих жалких наделах и хотели бы их вернуть господину графу (Папочке), пусть управляет как прежде, оно так привычнее. Мой отец с изумлением посмотрел на серьезных взрослых мужчин, одевшихся, как на крестный ход, сапоги сверкают, белые рубашки застегнуты до ворота, в руках черные шляпы, которые они мяли одинаковыми движениями.
Наступило молчание. Отец благосклонно слушал, но они уже высказали все, что хотели. Наконец один из крестьян, отец Доди Кнаппа, не выдержал:
— Извольте сказать что-нибудь! Уважьте. Не позорьте наши седые головы!
— Прекрасно, — наслаждаясь словами, медленно начал отец. — А скажите, любезные, вы очередность установили?
— Какую еще очередность, господин граф?
— В какой будете навещать меня.
— Где это навещать? — раздраженно переглянулись озадаченные крестьяне.
— В тюрьме Управления госбезопасности.
При слове «госбезопасность» мужчины придвинулись ближе друг к другу.
— Зачем вы изволите так говорить?
— Зачем? Как вы думаете, если вы изволите это сделать, сколько минут потребуется органам, чтобы арестовать меня? Нисколько. И придется вам навещать меня в каталажке. Поэтому я и спросил насчет очередности… Или вы меня навещать не стали бы?
Крестьяне снова переглянулись, но на этот вопрос не ответили. Не хотели брать на себя обязательства. И вообще, сослагательное наклонение, если бы да кабы, они не любили, считая его несерьезным по сравнению с изъявительным. Они знали лишь то, что происходит сейчас.
— В таком разе извольте сказать, господин граф, как нам быть?
Мой отец резко пожал плечами. На что крестьяне обиделись и, разочарованные, удалились. Позднее их разочаровал и мой дедушка своей поддержкой коллективных хозяйств. Дробление земли на карликовые наделы он считал полным абсурдом.
— Неразумно! — А разум для дедушки являлся главным руководящим принципом и высшей святыней. Вековая тоска венгерских крестьян по своей земле была ему непонятна, так как сам он безземельным никогда не был, земли у него завсегда хватало. Когда он однажды — во внезапном порыве демократизма, порожденном, скорее всего, рассеянностью, — попытался убедить одного крестьянина в преимуществе новых методов, в том, насколько выгодно ему будет иметь нормированный рабочий день, как чиновнику, трудиться вместе с другими, насколько вырастет урожайность и прочая, осторожный крестьянин, не желая ни спорить, ни соглашаться, вместо ответа показал глазами на птицу, как раз пролетавшую над их головами. Говорить о свободе он не отваживался, но был достаточно смел, чтобы указать на символ свободы…