Я вскочил в машину — и одновременно, точно откуда-то из несусветной дали, я видел, как вскакиваю в машину, словно бандит, только что ограбивший магазинную кассу, — рванул с места, а когда увидел перед собой вокзал, мне почудилось, что с тех пор, как я встретил Хедвиг, я вижу его уже тысячу лет по тысяче раз на дню, — но стрелки вокзальных часов показывали лишь десять минут первого, а когда я бросал монету в автомат, было без четверти двенадцать: я все еще слышал жужжание, с которым автомат проглотил монету, а потом легкий издевательский щелчок, когда он выплюнул билетик, — но за эти минуты я успел напрочь забыть, кто я такой, как выгляжу и чем в жизни занимаюсь.
Я объехал вокруг вокзала, остановился у цветочного киоска возле ремесленного банка и на три марки попросил желтых тюльпанов — мне выдали десять штук, я протянул продавщице еще три марки и получил еще десять. Я отнес цветы в машину, бросил их на заднее сиденье рядом с чемоданчиком для инструментов, после чего, снова пройдя мимо цветочного киоска, вошел в ремесленный банк и тут, доставая из внутреннего кармана пиджака книжку и неспешно направляясь к стойке кассы, сам себе показался немножко смешным, слишком торжественным, что ли, а еще мне было страшно — вдруг мне не выдадут мои деньги? На зеленой обложке чековой книжки у меня была записана сумма моих сбережений — 1710 марок 80 пфеннигов, и я медленно заполнил чек, выведя число 1700 в квадратике в правом углу, а внизу, в графе «сумма прописью» — «одна тысяча семьсот марок». И когда внизу, справа, поставил свою подпись — Вальтер Фендрих, — вдруг почувствовал себя мошенником, подделывающим подпись под чужим чеком. И все еще боялся разоблачения, когда протянул чек девушке-контролеру, но она, даже не взглянув на меня, взяла чек, бросила его на ленту транспортера и дала мне желтый картонный номерок. Я подошел к окошечку кассы, увидел, как по ленте транспортера рядком ползут чеки, вскоре приполз и мой, тем не менее я удивился, услышав, как кассир выкрикивает мой номер, положил на белую мраморную доску номерок и тут же получил деньги: десять сотенных и четырнадцать бумажек по пятьдесят.
Странное чувство владело мной, когда, с деньгами в кармане, я выходил из банка: да, это были мои деньги, я честно их скопил, честно и даже без особых усилий, потому что неплохо зарабатываю, и тем не менее все вокруг — белые мраморные колонны, тяжелая дверь в позолоте, через которую я вышел на улицу, суровое и неприступное лицо швейцара — все вокруг внушало мне чувство, будто я свои собственные деньги украл.
Однако, сев за руль, я рассмеялся и весело покатил обратно на Юденгассе.
Я позвонил в квартиру фрау Грольты, спиной открыл дверь, услышав щелчок замка, устало и обреченно поднялся по лестнице; я боялся того, что неминуемо должно случиться. Букет я тащил цветами вниз, словно авоську с картошкой. Я шел, как заведенный, — только вперед, не оглядываясь по сторонам. Не помню, какое лицо было у хозяйки, когда она меня встретила, — я на нее даже не взглянул.
Хедвиг сидела с книжкой у окна, но я сразу понял, что книгу она держит только для вида: я тихо-тихо прокрался по коридору до двери ее комнаты и дверь отворил бесшумно, как вор, — я никогда раньше так не делал и сам не знаю, где этому научился. Она сразу же захлопнула книгу, и стремительность этого ее жеста навсегда врезалась мне в память, как и ее улыбка, — я и сегодня слышу, как с треском захлопываются обе половинки переплета, а железнодорожный билет, который она вложила в книгу вместо закладки, описав дугу, спикировал на пол, и ни один из нас, ни она, ни я, не подумал его поднять.
Остановившись в дверях, я смотрел на старые деревья в саду, на платья Хедвиг, распакованные и в беспорядке разбросанные на столе и спинках стульев, на серую обложку книги, по которой красными буквами отчетливо было вытиснено: «Учебник педагогики». Хедвиг, замерев, стояла между кроватью и окном, руки опущены, но ладони почти сжаты в кулачки, словно у барабанщика, который собрался барабанить, только почему-то забыл взять палочки. Я смотрел на нее, но думал вовсе не о ней; думал я о рассказах одного парня, он был подмастерьем у Виквебера, и в первый год моего обучения мы почти всегда работали вместе. Звали его Грёммиг, это был тощий верзила, левый бицепс у него весь изгрызен шрамами от осколков ручной гранаты. Так вот этот Грёммиг обожал рассказывать мне, сколько он за войну поимел женщин и как иногда «за этим делом» закрывал им лица полотенцем, — я сам удивлялся, почему его рассказы почти не вызывали у меня омерзения. И только сейчас, шесть лет спустя, стоя перед Хедвиг с цветами в руках, я вдруг ужаснулся, вспомнив об этом, — казалось, ничего более отвратительного я в жизни не слышал. А ведь другие подмастерья тоже рассказывали всякие гнусности, но ни один из них не додумался закрывать женское лицо полотенцем, и поэтому все они, все, кто до этого не додумался, казались мне теперь невинными, как дети. Лицо Хедвиг — больше я ни о чем думать не мог.