Выбрать главу

— Отец в ярости, — сказал Вольф, — телефон трезвонил все время, тебя нельзя было нигде разыскать, невозможно было поймать даже по тому телефону, который ты оставил фрау Бротиг. Не надо его так раздражать, — прибавил Вольф, — он очень злится. Ты же знаешь, что в делах он шутить не любит.

— Да, — повторил я, — в делах он шуток не признает. Я отхлебнул кофе, встал, пошел в первую комнату и попросил у молодой женщины три булочки; она дала мне тарелку и предложила ножик, но я отрицательно покачал головой. Я положил булочки на тарелку, пошел обратно в комнату, сел и, засунув большие пальцы обеих рук в надрез, разломил булочку на две половинки, мякишем наружу; проглотив первый кусок, я почувствовал, что меня перестало мутить.

— Господи, — воскликнул Вольф, — тебе незачем есть сухой хлеб!

— Да, — сказал я, — мне незачем есть сухой хлеб.

— С тобой невозможно разговаривать, — сказал он.

— Да, — повторил я, — со мной невозможно разговаривать. Уходи.

— Ладно, — проговорил он, — может быть, завтра ты опять придешь в себя.

Он засмеялся, встал и, вызвав женщину из большой комнаты, расплатился за две чашки кофе и за три булочки; он хотел дать ей мелочь на чай, но молодая женщина улыбнулась и вложила монетки обратно в его большую сильную руку; покачав головой, он сунул их в кошелек. Разламывая вторую булочку, я чувствовал, что взгляд Вольфа скользнул по моему затылку, волосам и лицу и остановился на моих руках.

— Между прочим, — сказал он, — дело выгорело. Я вопросительно взглянул на него.

— Разве Улла не рассказала тебе вчера о заказе для «Тритонии»?

— Конечно, — проговорил я тихо, — она вчера рассказала мне об этом.

— Мы получили заказ, — заявил Вольф, сияя. — Сегодня утром нам сообщили о решении. Надеюсь, что к тому дню, когда мы начнем, к пятнице, ты уже будешь вполне вменяем. Что сказать отцу? Что мне вообще сказать отцу? Он в ярости; со времени той глупой истории с ним еще такого не случалось.

Отложив булочку в сторону, я встал.

— Со времени какой истории? — спросил я.

По лицу Вольфа я видел, что он уже жалеет о начатом разговоре, но разговор был начат — и я расстегнул задний карман брюк, где были спрятаны мои деньги, потрогал сложенные бумажки и вдруг вспомнил, что все бумажки по сто или по пятьдесят марок; тогда я сунул деньги обратно, застегнул пуговицу и полез в карман пиджака, где лежали деньги, которые я забрал с прилавка в цветочном магазине. Я вытащил бумажку в двадцать марок, двухмарковую бумажку и пятьдесят пфеннигов мелочью, взял правую руку Вольфа, разжал ее и вложил в нее деньги.

— Это за тогдашнюю историю, — произнес я, — электрические плитки, украденные мной, стоили по две марки двадцать пять пфеннигов за штуку. Отдай твоему отцу эти деньги, плиток было ровно десять штук.

— Эта история, — прибавил я тихо, — случилась шесть лет назад, но вы ее не забыли. Я рад, что ты мне о ней напомнил.

— Я сожалею, — сказал Вольф, — что упомянул о ней.

— И все же ты упомянул о ней сегодня на этом самом месте, и вот тебе деньги, отдай их твоему отцу.

— Возьми деньги, — попросил он, — так не поступают.

— А почему бы и нет? — проговорил я спокойно. — Тогда я воровал, а сейчас хочу оплатить украденное мной. Ну как, теперь мы в расчете?

Он молчал, и мне стало его жаль, потому что он не знал, как ему поступить с деньгами; он держал их в руке, и я видел, что на его сжатой в кулак руке и на его лице выступили капельки пота. Лицо у него стало таким, каким оно бывало, когда мастера орали на него или рассказывали неприличные анекдоты.

— Когда эта история случилась, нам обоим было по шестнадцать, — сказал я, — мы начали вместе учиться, а теперь тебе уже двадцать три, но ты не забыл о ней; отдай деньги обратно, если это тебя мучает. Я могу послать их твоему отцу по почте.

Я опять раскрыл его руку, горячую и влажную от пота, а всю мелочь и бумажки положил снова в карман пиджака.

— А теперь иди, — сказал я тихо, но он продолжал стоять и смотреть на меня точно так же, как смотрел в тот день, когда кража выплыла наружу: он не поверил, что я виноват, и защищал меня своим звонким, энергичным юношеским голосом; хотя мы были ровесники, он казался мне тогда намного моложе меня, моим младшим братом, готовым вытерпеть порку, предназначавшуюся мне; старик рычал на него, а под конец влепил ему пощечину, и я отдал бы тысячу буханок хлеба, лишь бы мне не пришлось сознаться в воровстве. Но мне пришлось сознаться; это произошло во дворе перед мастерской, уже погруженной во мрак, при свете жалкой пятнадцатисвечовой лампочки в проржавевшем патроне, которая раскачивалась от ноябрьского ветра. И все слова, какие Вольф произнес своим звонким протестующим детским голосом, рассыпались в прах перед крохотным словечком «да», которым я ответил на вопрос старика; и оба они пошли через двор к себе домой. Вольф всегда видел во мне то, что в его детской душе определялось понятием «хороший парень», и ему было тяжело лишать меня этого титула. Возвращаясь на трамвае в общежитие, я чувствовал себя глупым и несчастным; я ни на секунду не ощущал угрызений совести из-за сворованных плиток, которые обменивал на хлеб и сигареты; я уже начал задумываться о ценах. Для меня мало значило то, что Вольф считает меня «хорошим парнем», но я не хотел, чтобы он несправедливо перестал считать меня таковым.