Северная часть города была мне знакома. Высокие дома, где сдавались квартиры внаем, до сих пор пытались сохранить свой облик бюргерского жилья 1910 года; по улицам здесь кружили трамваи: широкие зеленые вагоны казались мне такими же романтичными, какими моему отцу, наверное, казались в 1910 году почтовые кареты.
— Спасибо, — сказал я и про себя подумал: «За это, значит, раньше ставили памятники».
— Не желаете ли еще чего-нибудь? — спросила женщина.
— Да, дайте мне, пожалуйста, еще коробку почтовой бумаги, ту, большую, зеленую.
Она открыла витрину и, вынув коробку, смахнула с нее пыль.
Я наблюдал за тем, как она сматывала оберточную бумагу с большого рулона, висевшего позади нее на стене, и меня поразили ее красивые маленькие, очень белые руки; и вдруг я вынул из кармана авторучку, открыл ее и написал свое имя под именем Марии Келиш в блокноте, где покупатели пробовали шариковые ручки. Не знаю, зачем я это сделал, но мне показалось необычайно заманчивым увековечить свое имя на этом листке.
— О, — заметила женщина, — может быть, вы хотите наполнить ручку?
— Нет, — пробормотал я, чувствуя, что краснею, — нет, спасибо, я ее совсем недавно наполнил.
Она улыбнулась, и мне показалось даже, что она поняла, почему я это сделал.
Я положил деньги на прилавок, вынул из кармана пиджака свою чековую книжку, заполнил на прилавке чек на сумму в двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, надписав наискосок «В порядке расчета», вытащил из конверта открытки, вложенные женщиной, сунул их в карман, а в конверт положил чек. Конверт был самый дешевенький, из тех, что получаешь от налогового управления или от полиции. Пока я надписывал конверт, адрес Виквебера начал расплываться; я перечеркнул его и медленно написал снова.
Взяв одну марку из сдачи, поданной мне женщиной, я подвинул ее обратно и сказал:
— Дайте мне, пожалуйста, почтовых марок: одну десятипфенниговую и одну «В помощь нуждающимся».
Она открыла ящик, вынула из маленькой тетрадки марки и подала их мне, а я наклеил марки на конверт.
Мне хотелось истратить побольше денег; я оставил сдачу на прилавке и окинул испытующим взглядом полки: там лежали еще общие тетради, такие, в каких мы писали в техникуме; я выбрал тетрадь в переплете из мягкой зеленой кожи и подал ее через прилавок женщине, чтобы она завернула. Она снова стала раскручивать рулон оберточной бумаги, и, взяв в руки маленький сверток, я понял, что Хедвиг никогда не использует эту тетрадь для записывания лекций.
Пока я шел по Нетцмахергассе, мне казалось, что этот день никогда не кончится; только лампы в витринах горели чуть ярче. Я бы с удовольствием истратил еще больше денег, но ни одна из витрин не привлекала меня; я немного задержался только перед лавкой гробовщика, посмотрел на слабо освещенные темно-коричневые и черные ящики и пошел дальше; свернув опять на Корбмахергассе, я вспомнил об Улле. С ней вовсе не будет так легко, как мне только что казалось. Я это понял; она уже давно и хорошо знала меня, но и я знал ее: целуя Уллу, я видел иногда за ее гладким красивым девичьим лицом мертвый череп, в который превратится когда-нибудь голова ее отца; череп в зеленой фетровой шляпе.
Вместе с ней я обманывал старика значительно более хитрым и прибыльным способом, нежели во время той истории с электрическими плитками; спекулируя железным ломом, который добывала целая бригада рабочих, обшаривая под моим началом развалины домов, предназначенных на слом, мы зарабатывали весьма неплохо, и впрямь большие деньги; часть комнат, куда мы влезали по высоким приставным лестницам, осталась совершенно цела, и мы находили ванные и кухни, где все было как новое: колонки и бачки для горячей воды сохранились вплоть до последнего винтика, на эмалированных крючках иногда еще висели полотенца и на стеклянных полочках лежали рядышком губная помада и бритвенный прибор; в ваннах еще была вода, а мыльная пена, похожая на хлопья извести, осела на дно; в чистой воде плавали резиновые зверушки, которыми играли дети, задохнувшиеся в подвалах; я смотрелся в зеркала, куда в последний раз в жизни смотрелись люди, погибшие несколько минут спустя, в зеркала, в которых я от злости и отвращения разбивал свое собственное лицо молотком; серебряные осколки осыпали бритвенные приборы и трубочки губной помады; я вытаскивал пробки из ванн, и вода падала вниз через четыре этажа, а резиновые зверушки медленно опускались на известковое дно ванны.
Однажды мы нашли швейную машину; иголка была еще воткнута в кусок коричневой материи, из которой шили штанишки какому-то мальчугану; и никто не понял, почему я сбросил швейную машину вниз в открытую дверь, мимо лестницы, чтобы она разбилась о каменные глыбы и обломки стен; но охотнее всего я уничтожал свое собственное лицо в найденных нами зеркалах; серебряные осколки рассыпались, как звонкие каскады воды. И так продолжалось до тех пор, пока Виквебер не стал удивляться, почему среди добычи от мародерских набегов никогда не встречалось ни одного зеркала; и бригада рабочих для обследования руин была передана другому подмастерью.