Выбрать главу

Та же трансисторическая логика в стихотворении 1922 года, в котором Кузмин рассказывает уже не о русской идее или душе, а о том, что названо здесь «русской памятью» [1107].

(Всякий перечень гипнотизирует И уносит воображение в необъятное), —

сказано в скобках. И действительно, эти стихи почти целиком состоят из перечней. Автор, «тоскуя, плача и любя», целыми списками распечатывает их из «русской памяти»: названия центральных губерний; названия православных монастырей; названия русских сект.

Дымятся срубы, тундры без дорог, До Выга не добраться полицейским. Подпольники, хлысты и бегуны И в дальних плавнях заживо могилы, Отверженная, пресвятая рать Свободного и Божеского духа!

Конечно, в этой экзотической словесной среде оказываются только самые одиозные из сектонимов, самые радикальные из русских сект. В пространстве этого стихотворения они выступают как важнейшая часть отечественной истории и географии. Русские секты приравниваются здесь к Братствам Свободного духа, известным Кузмину по его занятиям европейским Возрождением. По-видимому, у Кузмина была по этому поводу своя теория, более нигде им не высказанная, но параллельная идеям Зелинского и Бахтина. Между тем и этот слой «русской памяти» затухает, уступая место новым реальностям.

И этот рой поблек, И этот пропал, Но еще далек Девятый вал. Как будет страшен, О, как велик, Средь голых пашен Новый родник!

Этот «Девятый вал» — русская революция. Всем сказанным Кузмин указывает на ее национальные корни. Великое и страшное явление, случившееся «Средь голых пашен», было подготовлено предыдущими еретическими «валами», наслоившимися в «русской памяти». Но поток воспоминания разворачивается обратно, в уютное прошлое, в перечень «библейского изобилия» старой России, проявлявшегося более всего в ее купеческом богатстве, от кожевенных домов до мучной биржи.

И заманчиво Со всею прелестью Прежнего счастья, Казалось бы, невозвратного […] Преподнести Страницы из «Всего Петербурга» Хотя бы за 1913 год.

И дальше следует самое интересное. За перечнем традиционных продуктов русского хозяйства («Сало, лес, веревки, ворвань») автор пародирует обычную поэтизацию русской природы.

До конца растерзав, Кончить вдруг лирически Обрывками русского быта и русской природы: Яблочные сады, […] отцовский дом, Березовые рощи, да покосы кругом.

После того, что произошло с Россией, любование ее природой и бытом более невозможно. Народ-природа теряет свои мистические и эстетические значения. Темперамент поэта весь отдан культуре, даже если она столь проблематична, как современная ему русская. В отличие от личных интересов Кузмина в 1900-е годы, от его стихов и романов 1910-х годов и увлечений его окружения в 1920-х, в позднем творчестве Кузмина сектантские и старообрядческие мотивы практически не встречаются. Он писал поэтические реконструкции гностических идей, но не проецировал их ни в советскую современность, ни в «русскую память».

Пореволюционная Россия теряла свое значение как средоточие проекций. В поэме Форель разбивает лед,наполненной внеконфессиональным мистицизмом и разнокультурной экзотикой, русская мистика отсутствует. Среди множества этнонимов (Исландия, чех, Карпаты, голландский, шотландский, американское, Египет…), в Форелинет ничего российского; единственное исключение, само по себе характерное — Нева в последнем стихотворении цикла [1108]. Поэт, когда-то с любовью имитировавший старообрядчество, оказался живым памятником противоположной ему петербургской, петровской традиции.

Часть 4. Поэзия и проза

Блок

Едва ли не самый любимый современниками из русских поэтов, Блок играл свою роль охотно и со знанием правил игры. Поэт-пророк использует литературную традицию для того, чтобы исполнять миссию по сути своей нелитературную. Быть поэтом-пророком — значит быть тайновидцем, причастным к высшим силам, знающим их секреты и способным к магическому влиянию, — и Блок искренне поддерживал такую веру в самом себе и в своих читателях. В жизни поэта-пророка литературная поза сливается с жизненным поведением, — в браке, в адюльтерах и в смерти Блок следовал идеалам собственной поэзии. В жизни поэта-пророка литературная работа смешивается с политической борьбой и с мистическим служением неведомому Богу. Блок умел совмещать эти три вида деятельности, как никто до него и мало кто после; и ему пришлось заплатить за это полную цену.

Подобно другим великим русским поэтам, Блок был продуктивным и своеобразным прозаиком. В применении к его творчеству, классические проблемы «поэзия и проза» и «проза поэта» играют особыми красками. Эскиз теории в этой области предложил когда-то Мережковский:

Поэзию первобытного мира, которую русские лирики выражали малодоступным, таинственным языком, — русские прозаики превратили в боевое знамя, в поучение для толпы, в благовестие [1109].

Превращение лирического признания в поучение для толпы, первобытного таинства — в боевое знамя Блок воспроизводил в самом себе. «Я писал на одну и ту же тему сначала стихи, потом пьесу, потом статью», — говорил Блок [1110]. Он был искренен и потому ненавидел тех, кто снижал его значение, видя в его образах поэтические метафоры, в творчестве эстетическую игру, в словах только слова. Ахматова утверждала: «Блок писал не о своих масках, а о самом себе. Каким был, о таком и писал» [1111].

ЧИТАТЕЛИ

В последние годы жизни Блока в его бытовом поведении чувствовалось то же стремление к саморазрушению, которое так очевидно в его поздних текстах. Горький писал о Блоке, каким он его знал и читал, с едва замаскированным ужасом:

это человек, чувствующий очень глубоко и разрушительно. […] Верования Блока кажутся мне неясными и для него самого; слова не проникают в глубину мысли, разрушающей этого человека [1112].

Уже следующее поколение быстро теряло понимание смысла «верований Блока». Любовь, с которой относились к Блоку современники, сразу же сменилась отчуждением. Мемориальная речь Бориса Эйхенбаума была наполнена горьким чувством свершающегося «Возмездия Истории». В смерти Блока он видел приговор революционному мистицизму его поколения, «идиллической философии перманентного бунта». В связи со своей теорией литературных поколений, Эйхенбаум находил ключ к поздней блоковской прозе в рассказе Русские денди— «самом жутком из всего, написанного Блоком» [1113]. Возможно, отвращение к мистике помешало Эйхенбауму увидеть жуть в Катилине,где он, в противоречии с собственным видением Блока, находил лишь формальное упражнение в «прикладном символизме». Осип Мандельштам знал, что «стихи Блока дают последнее убежище младшему в европейской семье сказанию-мифу» [1114], но не уточнил, что имел в виду; любимые идеи Серебряного века уже в 1922 году представлялись ему «дамской ерундой» [1115]. Вальтеру Беньямину Блок был известен «своими гениальными, но в высшей степени насильственными попытками соединения религиозной мистики с экстазом революционных действий» [1116].

вернуться

1107

М. Кузмин. «А это — хулиганская» — сказала… — в: Кузмин. Избранные произведения, 240–244.

вернуться

1108

Подробнее см.: Эткинд. Содом и Психея, гл. 1.

вернуться

1109

Д. Мережковский. Пушкин — в его: В тихом омуте.Москва: Советский писатель, 1991,163.

вернуться

1110

Н. А. Павлович. Воспоминания об Александре Блоке — Блоковский сборник-1. Труды научной конференции.Тартуский государственный университет, 1964, 484.

вернуться

1111

Д. Максимов. Поэзия и проза Ал. Блока.Советский писатель: Ленинград, 1981, 40.

вернуться

1112

Горький. А. А. Блок — Полное собрание сочинений, 17,223.

вернуться

1113

Б. М. Эйхенбаум. Судьба Блока — в его кн.: Сквозь литературу.Ленинград, 1924; цит. по републикации: Mouton: Gravenhage, 1962, 229.

вернуться

1114

О. Мандельштам. А. Блок — Россия,1922, 1,август, 28.

вернуться

1115

О. Мандельштам. Слово и культура.Москва: Советский писатель, 1987, 255.

вернуться

1116

В. Беньямин. Новая литература в России [1927] — в его: Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости.Москва: Медиум, 1996, 211.