Зато кенигсбергский философ многократно появляется в следующем письме Белому, и на него одеваются разные юмористические маски — Кантик, Кантище (8/70). Поэт приписывает философу роль городского сумасшедшего, пользуясь для этого символами Петербурга и элементарными идеями кантовской философии. Блок рассказывает о воображаемой сцене, в которой двое в колпаках, ухмыляясь, провозят Канта по улицам Петербурга во время наводнения; философ путешествует в ящике на ялике, на котором написано: «Осторожно!!!» На перекрестке Кант высовывает «головку» (та же лексика, что и в стихотворении «Сижу за ширмой. У меня») и говорит чушь: о наводнении — что «нынче хорошая погода» и о пространстве-времени — что к вечеру собирается доплыть в Кенигсберг. Источник этого образа, возможно, стоит расшифровывать фонетически: странно подобранные слова ящик и ялик оба содержат в себе авторское я.В этом письме Блок приписывает изображенному им Канту тот же комплекс ощущений, что и в своем стихотворении: изолированность от мира, неадекватность пространству и времени, особое качество инфантильного тела.
Кантовские категории чувствительны к миру, но не к телу. Блок был прав в своем «анализе» (ему, вполне вероятно, помогли тут друзья): сингулярность тела не вписывается в категории; его «ножки», «ручки», «морщинистая кожа» выделены из пространства-времени особой «ширмой». Розанов, профессиональный философ, понимал это с полной ясностью. «Тело, обыкновенное человеческое тело, есть самая иррациональная вещь на свете», — писал он в 1899 году [1241]. Философия Канта с ее вечными категориями воспринималась как препятствие для хода истории и ограничение свободы поэта-пророка. В Конце Света, сказано в ОткровенииИоанна, времени больше не будет. Апокалиптическая вера трудно сочетается с метафизикой. Блок был не первым в русской традиции, кто применил эти соотношения к самому себе. Тютчев писал: «Никто, я думаю, не ощущал больше, чем я, свое ничтожество перед лицом этих двух деспотов и тиранов человечества: времени и пространства» [1242]. Другой предшественник Блока, Александр Герцен, воспринимал портрет Канта очень похоже на Испуганного; интересна здесь — точно как в письме Блока — «головка».
Кант с своей маленькой головкой и огромным лбом делает тягостное впечатление; в лице его, напоминающем Робеспьера, есть что-то болезненное; оно говорит о беспрерывной, тяжелой работе, потребляющей все тело; вы видите, что у него мозг всосал лицо, чтобы довлеть огромному труду мысли [1243].
Афанасий Щапов, один из самых больших авторитетов народнической мысли, писал о скопческой природе Канта [1244]. Это указание вновь возвращает к стихотворению Блока Испуганный;характерная для него уменьшительно-ласкательная лексика была излюбленным приемом скопческой поэтики. Эта ироническая стилистика, редкая в ранней лирике Блока, напоминает фольклорный источник, с которым Блок при его интересе к расколу мог быть знаком: СтрадыКондратия Селиванова, легендарного основателя русского скопчества. Именно так, одними уменьшительными, описывал Селиванов свое тело: его приковали «за шейку, и за ручки, и за ножки»; «и ротик мне драли, и в ушках моих смотрели». Розанов, вновь опубликовавший Страдыв 1914 году в своей редакции, комментировал: «поясок, ручки, головка, шейка, ножки — все говор какой-то институтки о себе» [1245].
Сам Блок в своих поздних статьях рассказывал о Канте как о «лукавейшем и сумасшедшем мистике», «безумном артисте, чудовищном революционере» (6/101). Своим «лейтмотивом о времени и пространстве» блоковский Кант напоминает более «чудовищного революционера», Каталину, жизнь которого подчинена «другим законам причинности, пространства и времени» (6/68). Все же Кант ничего похоже не предусматривал; никакого другого пространства-времени быть не может. В Крушении гуманизмаБлок разъясняет: «есть как бы два времени, два пространства; одно — историческое, календарное, другое — неисчислимое, музыкальное» (6/101). Эта неокантианская, а по сути анти-кантианская, фразеология была частой в соловьевской традиции: «Наше перерождение неразрывно связано с перерождением вселенной, с преобразованием ее форм пространства и времени» [1246], — писал Соловьев в любимой Блоком и Белым статье Смысл любви.Сергей Соловьев так переживал события, которые считал мистическими: «ночь, почти выходившая из границ мира времени, пространства и причинности» [1247]. Для радеющих сектантов в Серебряном голубеБелого «нет будто вовсе времен и пространств» [1248]. Именно эти формулы, из множества возможных, выбирает Ахматова, когда в Поэме без героя, не упоминая имени, рассказывает о Блоке [1249]:
Мистический характер другого пространства-времени не означает его внематериальности; Блок постоянно говорит о значении тела, которому предстоит решающее преображение. Чтобы выйти из реального мира в мистический, нужно
прежде всего устроенное тело и устроенный дух, так как мировую музыку можно только услышать всем телом и всем духом вместе. Утрата равновесия телесного и духовного неминуемо лишает нас музыкального слуха, лишает нас способности выходить из календарного времени […] в то, другое, неисчислимое время (6/102).
Сам Белый до личного знакомства с Блоком представлял себе поэта, которого он знал только по стихам, примерно так, как описан герой Испуганного:
тот образ, который во мне возникал из стихов, сплетался сознанием с […] фигурою малого роста, с болезненным, белым, тяжелым лицом, — коренастою, с небольшими ногами […] с зажатыми тонкими, небольшими губами и с фосфорическим взглядом, вперенным всегда в горизонт [1250].
Этот образ очень не похож на то, каким рисуют живого Блока портреты и воспоминания современников. Белый осознавал контраст между поэтической и реальной личностями Блока, его стихами и его телом. Образ Испуганного представлялся ему связанным с поэтической личностью Блока в ее отличии от эмпирической личности, физического тела и бытового поведения поэта, которые Белый узнал, естественно, лишь после знакомства с ним. В другом месте своих ВоспоминанийБелый прямо отмечал сходство Блока с нарисованным им самим, Блоком, образом Канта [1251]. Белый видел Блока как поэта в той же эпистемологической позиции, в которой изображен Канта в Испуганном: «В поэзии Блока мы повсюду встречаемся с попыткой воплощения сверхвременного видения в формах пространства и времени» [1252].
Влюбленный в жену Блока, Белый уехал в Нижний Новгород, к своему другу Эмилию Метнеру. Тот сам страдал неврозом, связанным с несчастной любовью, а много лет спустя стал профессиональным психоаналитиком [1253]. В тот раз он спас Белого от его нелегких проблем с помощью интуитивно найденного им «лечебного средства», которое по характеристике Белого состояло в «мастерстве сплавлять темы, по-видимому, не имеющие между собой ничего общего» [1254]. Метнер нашел образ порочной чувственности, прежде всего женской, в хлыстовстве, и на этом основании связал «Гете, Тика, Новалиса […] просто с хлыстовкою, с „Дамою“ Блока». Так отвергнутая любовь к жене друга стала казаться мистическим наваждением, с которым надо бороться скорее миссионерскими средствами. Чтобы лучше обосновать свою позицию, Метнер привлек нижегородского этнографа Андрея Мельникова, сына знаменитого писателя-сектоведа. «Э[милий] К[арлович] эти рассказы повертывал — на ту же тему: на яд утонченных радений, с которыми надо покончить» [1255]. Итак, Метнер объяснил Белому его мучения тем, что Блоки одержимы опасным хлыстовством и погрузили в него Белого. Таким способом Метнеру удалось привести своего друга и пациента, по собственным словам последнего, к «чудесному перерождению». Что же позитивного Метнер противопоставил хлыстовству? «Возвращаюсь из Нижнего, опустив забрало: лозунг „теургия“ запрятан в карман; из кармана вынут лозунг: „Кант“» [1256]. Кантианство, таким образом, воспринималось как «лозунг» для успешной борьбы с соблазнами «хлыстовства».
1241
Цит. по: В. А. Фатеев.
1242
Письмо Тютчева от 28 июля 1858 цит. по: Ю. М. Лотман. Поэтический мир Тютчева —
1247
1249
Анна Ахматова.
1252
А. Белый. Апокалипсис в русской поэзии — в его: