Выбрать главу

Между тем в литературе Серебряного века Кант употреблялся и для обозначения трансгрессивных состояний разного рода. Когда Пришвин угорел в крестьянской избе морозной зимой 1914 года, в бреду он навязчиво слышал: «Был Кант, явственно слышал слово Кант: что-то старику говорили о Канте» [1257]. В стихах Цветаевой, рассказывающих об эротическом эксперименте ее молодости, читаем обращенное к мужскому партнеру: «Ты тогда дышал и бредил Кантом». В своих Воспоминаниях о БлокеБелый противопоставлял Канта Розанову. Оба они, писал Белый, «настигали» и «мучили» Блока с 1903 года «двойным подстереганием сознания» [1258]. Розанов воплощал в этой оппозиции «пол» и «чувственность», Кант — «абстракцию» и «логику». Сам Розанов использовал имя кенигсбергского философа для обозначения того, что он называл «духовно-скопческим идеалом». В выразительных розановских текстах повторяется оппозиция Канта и тела, Канта и жизни, Канта и секса.

В русской мысли Серебряного века негативно-эротические коннотации образа Канта оказались устойчивы. В философских дискуссиях 1900-х годов, а потом и в массовой культуре Кант связывался не только с рационализмом, гносеологией, категориями пространства и времени, но и — без видимого соответствия его философии — с импотенцией и кастрацией. Особо увлекался этой метафорой Владимир Эрн, в милитаристской полемике 1914–1915 годов пытавшийся переписать гносеологию в гендерных терминах. «Субъект есть начало мужское; […] объект или действительность есть начало женское. Мужское и женское могут вступать между собою в многоразличные отношения. И иные из этих отношений нормальны […], иные же — неестественны, ненормальны, уродливо односторонни». Все это сказано для того, чтобы обвинить Канта, а вместе с ним и всю культуру вражеской нации, в «глубинном расстройстве того, что может быть названо половым моментом национально-коллективной жизни». Под «испорченной», «страшной» и даже «люциферической» личиной Канта «мелькают знакомые черты исконного принципиального безбрачника и абсолютного холостяка» [1259]. Из сексуального бессилия должно следовать бессилие военное; из желания видеть врага побежденным — желание видеть его кастрированным; из бесполости Канта и его книг — бесполезность Круппа и его пушек. Используя древнюю, как мир, идеологему, в которой враг объявлялся импотентом, Эрн опирался на давно гулявшие истории о личной жизни Канта. Алексей Крученых в своем издевательском Апокалипсисе в русской литературесвидетельствовал: «Вяч. Иванов и Вл. Эрн в публичных лекциях не раз указывали, что Кант в своем феноменализме — евнух» [1260].

Как мы помним, стихотворение Испуганныйприобрело подзаголовок Иммануил Кантчерез шесть лет после написания, в издании 1909 года. В 1912 расставшийся со своим кантианством Белый писал вполне серьезно: «коллективно составленный неокантианец — гермафродит». Дальше следует почти буквальный пересказ блоковской метафоры десятилетней давности: «Новокантианец […] гадкий мальчишка, оскопившийся до наступления зрелости» [1261]. И Белый рассказывал, что прежде он путешествовал с Кантом, но «книга оказалась неудобной при переездах» [1262].

РУСЬ

Филолог-славист с университетским образованием, Блок был профессионально компетентен в той области, которая стала центральной темой его поэтического творчества. Реконструируя аграрный культ и ставя себя в позицию его пророка, он пользовался текстуальными источниками, но не был заинтересован оставлять ссылки на них в своих стихах. Пророчества так же интертекстуальны, чем опусы других жанров; но именно пророчества, в их стремлении к подлинности и первичности, оставляют свои источники в мистической тайне.

Рассмотрим одно из центральных стихотворений второго тома, Русь.Поток сновидных ассоциаций определяет идентичность страны через ее национально-религиозную тайну. Природные черты русской экзотики, излюбленные в словаре Блока (дебри, болота, журавли, вьюга, вихрь) чередуются с религиозными ее чертами, которые складываются в образ архаического, дохристианского культа: «Русь […] с мутным взором колдуна […] Где ведуны с ворожеями […] И ведьмы тешатся с чертями […] И вихрь […] Поет преданья старины» (2/106). Во всероссийском шабаше участвует и автор, который «на кладбище ночуя, подолгу песни распевал». Центральные элементы этого загадочного культа складываются из знакомых образов движения. В прозаическом цикле Безвременьеавтор сочетал кружащегося в болоте всадника и священное шествие бродяг: вращательное и линейное движения вместе складываются в образ апокалиптической России (5/74). В стихотворении Русьте же образы более конкретны:

Где разноликие народы […] Ведут ночные хороводы […] Где все пути и все распутья Живой клюкой измождены.

«Ночные хороводы» в равной степени отсылают к шаманизму (о пляшущей шаманке Блок как раз в это время с симпатией писал в прозе [5/94]), к хлыстовскому радению (о сектантах Блок писал в прозе с еще большей симпатией) и еще к тем языческим хороводам, которые вела по весенним праздникам православная молодежь. Это оправдывает идею «разноликих народов», которые ведут свои хороводы «из края в край», то есть везде. Более интересно то, что они делают это «под заревом горящих сел», то есть на фоне пожаров. В тексте 1906 года это, конечно, отсылка к недавней революции. Мы попадаем в атмосферу Серебряного голубя,в котором Белый покажет такое же соседство радения и пожара. Голос Блока, подобно герою Белого, вполне отдается народной стихии, и ощущает он потерю своей идентичности тоже сходным образом:

И сам не понял, не измерил, Кому я песни посвятил, В какого бога страстно верил, Какую девушку любил.

Такая неопределенность связана с телесным переживанием, вновь отсылающим к хороводу, радению или, во всяком случае, особого рода движению как центральному механизму отношений между автором и Россией:

Живую душу укачала Русь, на своих просторах, ты, — И вот — она не запятнала Первоначальной чистоты. (2/107)

В отличие от Белого эпохи Серебряного голубя, Блок не отказывается от веры в чистоту народной религии. В одной из авторских публикаций этого стихотворения (в сборнике Земля в снегу[1908]) оно имело эпиграф из Тютчева. То была одна из строф стихотворения «Эти бедные селенья», где иностранец не способен понять того, что «тайно светит» в наготе вернувшегося Христа. Блок в своей Русипродолжает параболу Тютчева, усиливая ее дополнительной темой:

Дремлю — и за дремотой тайна, И в тайне почивает Русь. Она и в снах необычайна, Ее одежды не коснусь.

Образ вызван историей из Книги Бытия: Хам увидел наготу спящего Ноя и указал на нее братьям, а те, не глядя, прикрыли спящего отца одеждой. Противопоставляя стыдную наготу библейского Ноя смиренной наготе тютчевского Христа, автор утверждает: он, сын русского народа, в отличие от сыновей Ноя, не прикроет наготу своего отца одеждами, потому что она и так укрыта тайной. Автор и дремлет подобно Ною, и смотрит на наготу подобно Хаму, и отводит взор подобно его братьям, и совсем отказывается прикасаться к одеждам. Короче, автор смотрит и не смотрит, говорит и молчит, раскрывает и закрывает. В такой мозаике намеков и умолчаний состоит блоковское восприятие России, которая становится похожей, говоря его же словами, «на нелепую, но увлекательную сказку» (5/356).

вернуться

1257

Пришвин. Собрание сочинений, 8,77.

вернуться

1258

Белый. Воспоминания о А. А. Блоке, 284.

вернуться

1259

В. Ф. Эрн. Сущность немецкого феноменализма — в его: Сочинения.Москва: Правда, 1991, 321–325.

вернуться

1260

А. Крученых. Апокалипсис в русской литературе.Москва, 1923; цит. по републикации: А. Крученых. Кукиш пошлякам.Москва — Таллинн: Гилея, 1992, 108.

вернуться

1261

А. Белый. Круговое движение (сорок две арабески) — Труды и дни,1912, 4–5,56.

вернуться

1262

Там же, 57. Амбивалентная борьба Белого, в которой он был то на стороне желания против Канта, то на стороне Канта против желания, остается недооцененной при попытках собственно философского анализа; ср.: James West. Kant, Kant, Kant: The Neo-Kantian Creative Consciousness in Bely’s Petersburg — The European Foundations of Russian Modernism.Ed. by Peter Barta. Lewiston: Edwin Mellen Press, 1991, 87–135.