Итак, идеи СГколеблются между двумя авторскими позициями. Одна отражена в лирических отступлениях СГ,и ее можно характеризовать как пронародническую. Другая позиция заключена в фабуле СГи особенно в финальных его событиях, в разочаровании героя и его отвратительном убийстве. Эту позицию СГ,в историческом плане резко анти-народническую, Вячеслав Иванов назвал «метафизической клеветой на […] тайное темное богоискательство народной души» [1438]. Была то клевета или нет, но идеи Белого в момент окончания СГотличались и от общего для символистов сочувствия к русским сектам, и от собственной позиции Белого при написании предшествовавших частей текста. Возможно, в ранних версиях СГсектанты задумывались более симпатичными людьми, вроде Степки; их контакт с социалистами сулил России новые перспективы, а Дарьяльский умел передавать им свои идеи и перенимать у них народный опыт. В таком случае его любовь к народной красавице должна была привести его в новое состояние, в котором он стал бы, подобно своим друзьям и учителям, свободен от личности, культуры, насилия и пола. Предельной метафорой такого развития сюжета было бы добровольное оскопление героя, физическое или ‘духовное’. Но под влиянием веховских настроений Белый пересматривал свои идеи как раз в процессе работы над текстом, и получилось иное: не апология опрощения, преображения и революции а обличение исторических ошибок, беспочвенных надежд и бессмысленных жертв. Колебания эти смягчены естественной для романа игрой между позициями автора и рассказчика. В СГрассказчик хоть и не такой глупый, как в Бесах,но тоже не понимает происходящего. Но в Бесахрассказчик дистанцируется от всех героев, а в СГ онпочти сливается с Дарьяльским [1439].
На противоречие внутри СГнемедленно обратила внимание критика, причем не понравилось оно представителям обоих литературно-политических флангов. Внутренняя по отношению к тексту, никак не разрешенная Белым оппозиция давала возможность делать из этого текста выводы, прямо противоположные друг другу, чем и занимались ранние рецензенты СГ.Этнограф Алексей Пругавин считал романы Мельникова-Печерского (На горах),Мережковского ( Петр и Алексей),Белого ( Серебряный голубь)и Пимена Карпова ( Пламень)единым потоком клеветы на сектантство: от романа к роману сектанты показаны все большими распутниками, писал Пругавин [1440]. Сам когда-то причастный к нечаевскому делу и вполне разделявший народнические идеи, Пругавин не заметил, что в той же последовательности, от Мельникова к Карпову, рос восторг авторов перед уникальностью изображаемой ими русской жизни. Александр Амфитеатров объявил СГ«сектантской небылицей в лицах» и, играя словами, оценил его как «простофильство» (в смысле любви к простому народу и одновременно — глупой наивности). Учителями Белою в его «простофильстве» Амфитеатров называл Константина Леонтьева, московского юродивого Ивана Корейшу и основателя русского скопчества Кондратия Селиванова [1441]. Подмечая этнографические ошибки Белого, Амфитеатров считал, что он показал «не хлыстовскую секту, а какую-то другую, свою собственную» [1442]. Наиболее остро критик реагировал на внутреннюю противоречивость текста СГ; не находя способа ее осмыслить, он признавал роман полной неудачей автора.
Белый сделал сектантов пьяницами, похабниками, трусливыми, бестолковыми убийцами, — и зачем? Непонятно; а с другой стороны, в восторге перед ними он употребляет все старания, чтобы подчинить читателя их простофильскому обаянию [1443].
Действительно, воспринять двойственность текста как таковую легче на основе критического опыта, связанного с идеями деконструкции, чем на основе реалистических и символистских моделей, с которыми работали читатели 1910-х годов. Сложнее других была позиция Бердяева. Его рецензия была опубликована в Русской мыслии называлась Русский соблазн: между двумя этими формулами и возникало основное напряжение в статье Бердяева. Вместе с Дарьяльским чувствуя романтическую привлекательность русского сектантства, Бердяев был в восторге от текста, в котором этот соблазн моделировался художественными средствами; вместе с Белым борясь против националистического «соблазна» в собственной душе, Бердяев считал мысль автора не вполне ясной и недостаточно мужественной. Фактически критик подмечал в СГрасхождение между его поэтикой, дающей эстетическую санкцию голубям, и его сюжетом, в котором голуби подвергаются этическому осуждению. В другой своей статье Бердяев утверждал значение этого текста как исторического открытия:
А. Белый художественно прозрел в русском народе страстную мистическую стихию, которая была закрыта для старых русских писателей, создавших традиционно народническое представление о народе. Этой стихии не чувствовали славянофилы, не чувствовал и Л. Толстой. Только Достоевский знал ее, но открывал ее не в жизни народа, а в жизни интеллигенции [1444].
Двойственность Белого не осталась незамеченной и Вячеславом Ивановым; но в отличие от Бердяева, он не видел в этом никакой ценности. «В белую Фиваиду на русской земле поэт, я знаю, верует. Но чаемое солнце, по его гороскопам в Серебряном голубе, взойдет все же с Запада»; — отмечал Иванов. Он особенно сетовал, что «русское томление духа» не получило изображения в Петербурге [1445]. Действительно, если сравнить оба романа Белого с Русской идеейИванова, то различие позиций становится очевидным. Одновременно с СГИванов провозглашал новое народничество и давал ему интерпретацию, возвращавшую по крайней мере к Щапову: «Народная мысль не устает выковывать, в лице миллионов своих мистиков, духовный меч», а задача интеллигенции — слушать результат этой подпольной работы и подчиняться ей «равно в духовном сознании и жизни внешней». Иванов знает, что этот путь — «самоубийственное влечение к угашению в народном море всего […] возвысившегося»; но тогда, в 1909 году, он с энтузиазмом противопоставлял все это анти-народнической позиции Вех.Иванов говорит то же, что делает Дарьяльский; обоим одинаково свойственны колебания, по слову Иванова — «бессильная попытка что-то окончательно выбрать и решить, найти самих себя, независимо определиться» [1446]. Но Дарьяльский честнее, и идет он дальше, до смерти; а может быть, это только отличие литературной фантазии от живого человека.
Владислав Ходасевич выявлял повторяющийся эдиповский сюжет романов Белого начиная с Петербурга;во всех них, как показывал исследователь, неизменное значение имеет один важнейший мотив — отцеубийство [1447]. На Ходасевича наверняка влиял очерк Фрейда Достоевский и отцеубийство;но эссе Ходасевича о Белом, которые кажутся психоаналитическими по своим результатам, вряд ли являются таковыми по своему методу [1448]. Ходасевич реагировал не на скрытое, а на вполне явное содержание текстов Белого; рассказывая о них в терминах, которые современному читателю кажутся специально фрейдистскими, Ходасевич мало где выходил за пределы того, что рассказывал о себе сам Белый, и того, как он это сам называл. Ходасевич делал лишь то, что он всегда делал как филолог и критик — собирал и обобщал материал, прямо содержащийся в тексте. Он не строил гипотез о подсознании автора, а наблюдал повторяющиеся структуры в продуктах его сознания.
1438
В. Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого «Петербург») — в его:
1439
На неясность позиции рассказчика в
1440
1445
Вяч. Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого «Петербург») —
1446
Вячеслав Иванов «О русской идее» — в его:
1447
В. Ходасевич. Аблеуховы-Летаевы-Коробкины; в мемориальном докладе 1934 года (В. Ходасевич. Андрей Белый — в его:
1448
Ср. критический ответ Ходасевича на психоаналитические штудии Федора Досужкова в области пушкиноведения: В. Ходасевич. Книги и люди. Курьезы психоанализа —