Выбрать главу

Для собственного желания Толстой нашел выход в особого рода трансформизме. Своей формой эта идея обязана Дарвину и, конечно, Ницше; происхождение же ее восходит к пророчествам Иоанна. Человеческий род прекратится, если люди будут следовать заветам Толстого?

Пускай его прекращается. Мне так же мало жаль этого двуногого животного, как ихтиозавров и т. п., только бы не прекратилась жизнь истинная, любовь существ, могущих любить. А это не только не прекратится, если […] люди из любви отрекутся от наслаждений похоти, но увеличится в бесчисленное количество раз, так увеличится эта любовь, и существа, испытывающие ее, сделаются такими, что продолжение рода человеческого для них нужно не будет [331].

Другой вариант этой диалектики оставил Владимир Соловьев в знаменитом Смысле любви.«Пребывать в половой раздельности — значит пребывать на пути смерти» [332]. Для перехода на иной путь надо избавиться от признаков пола, но не от желания как такового. Желание имеет иные источники, кроме пола, влияние которого только мутит эти чистые воды. Конечно, и Соловьев, подобно Толстому, настаивал на исключительно духовном смысле своих рассуждений. Но было бы ошибочно думать, что разница между его андрогинным идеалом, восходящим к Платону и Беме, и русским скопчеством — в технике достижения цели. Разница не в том, что русские скопцы осуществляли идеал своим способом, а немецкие или русские неоплатоники осуществляли его другим способом; разница в том, что первые осуществляли идеал, не говоря о нем, а вторые говорили, не осуществляя. Практические рекомендации Толстого не шли дальше вегетарианства, а Соловьев и вовсе не оставил таковых. Николай Федоров призывал обратить на службу своей утопии бесполого и бессмертного человечества всю мощь цивилизации; но и он недалеко продвинулся с техническим обоснованием своего проекта. Зинаида Гиппиус потратила много страниц и еще больше, вероятно, часов салонной беседы на свою идею третьего пола [333], явление которого увязывалось с торжеством Третьего Завета. Но и ее рассуждения не шли дальше «бесстрастного целования и любви чистой», как говорили скопцы [334]; что-то подобное, надеялись в кругу Мережковских, в конце времен заменит половой акт. Георгий Чулков вкладывал ту же идею — физическое изменение тела на этом свете, преображающее пол и избавляющее от смерти — в свой проект «мистического анархизма». В его рассуждении на редкость плавно сливаются между собой мистика, политика и эротика, и все самого радикального толка.

Экстатическое состояние при каком-либо совместном оргиастическом действии может также рассматриваться, как один из видов мистического опыта; таков, например, трагический момент революционной борьбы […] Отсюда, допуская идею преображения,как единственное, что может вывести мир из состояния трагического хаоса, мы должны признать, что «новая земля» явится не как «духовный» мир, чуждый нашей жизни, а как мир, освобожденный от смерти,как выявление преображенного пола. […] Если мы будем связывать идею преображения исключительно с идеей конца и «страшного суда», мы впадем в ту роковую ошибку, которая погубила апокалиптиков [335].

Хождение подобных идей отнюдь не ограничивалось светскими кругами; скорее наоборот, интеллигенция получала их через людей духовного звания, транслировавших народную культуру. Распутин проповедовал так:

Любовь есть идеал чистоты ангельской и все мы братья и сестры во Христе, не нужно избирать, потому что ровные всем мущины и женщины и любовь должна быть ровная, бесстрастная ко всем, без прелести [336].

Возможно, с его слов епископ Феофан, бывший ректором Духовной Академии в Петербурге, духовником царской семьи и покровителем Распутина, поучал:

Когда-нибудь соединение полов будет не через совокупление, а как-нибудь иначе… Бог сотворит иной способ отношения, близости, соединения, — не теперешний. Потому что теперешний — мерзость […] Люди будут жить и множиться, но не через совокупление, а иначе… Бог устроит [337].

На вершине пореволюционного и предсмертного разочарования в идеях своего века Василий Розанов вновь обратится к евангельской строке, любимой нашими героями. Теперь она вызывает один страх: «в Евангелии уже не „любят“, а живут, „как Ангелы Божии“ […] О ужасы, ужасы» [338]. Революция — это Апокалипсис нашего времени,а Конец Света преобразит человека в существо, которое не женится и не посягает. Значит, делал вывод свидетель, ужасно такое понимание христианства, которое открыло путь революции. Этот взгляд на вещи давал возможность не только объяснения, но предвидения. «Страшный дух оскопления, отрицания всякой плоти […] сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого понятия» [339], — писал Розанов еще в 1906.

Трансгрессивное

Хлысты и скопцы мало говорили и еще меньше писали; они делали, и в этом делании создавали материал, артикуляцией которого будет заниматься не одно поколение русских интеллектуалов. Все четыре стороны русского квадрата — мистическое сектантство, религиозная философия, модернистское искусство, революционная политика — неполны и не вполне стыкуются друг с другом. В одном случае задача интерпретации — зная дискурс, догадываться о соответствующей ему практике; во другом случае она прямо противоположна — зная практику, мы пытаемся восстановить соответствующий ей дискурс. В сравнении со средневековой Европой, в России Нового времени взаимодействие народной и письменной культур усложнялось влиянием западного Просвещения. Но все же и тут, по крайней мере в некоторых случаях, оказывается справедливым наблюдение историка: «в сознании даже наиболее образованных людей […] не мог не таиться, пусть в угнетенном, латентном виде, пласт народных верований» [340]. Этот «угнетенный» пласт функционировал не как содержательное знание и, конечно же, не как жизненная привычка; скорее это был интерес, тяготение и особая чувствительность к явлениям и формам народной культуры. Получив первоначальные импульсы из трогательных воспоминаний детства, из городских праздников, из остатков фольклорной культуры и из неуловимого духа времени — интеллектуалы дополняли недостававшее своими профессиональными занятиями в сфере культуры. Продуктами такого рода интереса становились не одни фольклорные стилизации и любовь к цыганам. Таково же происхождение больших идей, придающих русской интеллектуальной истории ее своеобразие: идеи общины, идеи народа, идеи преображения тела.

Кастрация — вершинная победа культуры над природой; именно в этом смысле психоанализ рассматривает страх кастрации как механизм социализации человека. И потому оскопление (этот термин адекватнее, чем кастрация, потому что в русской традиции он относился и к мужчинам, и к женщинам) — предельная метафора, выражающая абсолютную победу общества, власти, культуры над отдельным человеком с его полом, личностью и любовью. Так преображается глубочайшая сущность человека, центральный механизм человеческой природы. Как мы видели, в отношении кастрации скопцы и психоаналитики строго симметричны: психоаналитики говорили о кастрации и не видали ее, а скопцы делали кастрацию и не говорили о ней. Любопытно, что ни в одной из классических антиутопий о кастрации не сказано прямо. Авторы искали ей литературные паллиативы, вроде розовых талончиков Замятина или разного рода химии. Для западного читателя идея всеобщего хирургического оскопления была бы чрезмерной. Зато в России историческое существование скопчества облегчало формулировки [341], и это в равной степени относилось как к утопическим мечтаниям, так и к идущим им навстречу антиутопическим предупреждениям. Но само по себе скопчество, эта полярная крайность Нового времени, одно из ярких его проявлений, так и осталось непонятным фактом из области русской экзотики. В истории русских сект есть характерная запредельность, которая выводит их за рамки теории, — например, фрейдовского психоанализа, веберовской социологии религии или фукоанской историзации тела. Если представить себе теорию как шкалу, то случай скопцов ее зашкаливает. Скопчество трансгрессивно не только религиозно и этически, но и теоретически. Тем оно и интересно: оставаясь релевантным многим дискурсам, но выходя за их пределы, оно позволяет увидеть ограниченность их диапазона. Все они, теоретически ничем не ограниченные, имеют, оказывается, свои эмпирические максимумы.

вернуться

331

Толстой. О половом вопросе,101–102.

вернуться

332

В. С. Соловьев. Смысл любви — Сочинения в 2 томах.Москва: Мысль, 1988, 2,513; подробнее см. ниже, часть 2.

вернуться

333

Кельсиев в свое время писал о скопцах как о «людях третьего полу» — В. Кельсиев. Святорусские двоеверы — Отечественные записки,1867, октябрь, 587.

вернуться

334

Мельников. Правительственные распоряжения, 170.

вернуться

335

Г. Чулков. О мистическом анархизме — Вопросы жизни,1905, 7, 201; то же с сокращениями в: Г. Чулков. Мистический анархизм.Санкт-Петербург: Факелы, 1907, 42. В последнем варианте нет слов «которая погубила апокалиптиков».

вернуться

336

О. А. Платонов. Жизнь за царя (Правда о Григории Распутине).Санкт-Петербург: Воскресение, 1995, 289.

вернуться

337

Слова Феофана дошли до нас в изложении Розанова; см. его Мимолетное.Москва: Республика, 1994, 165.

вернуться

338

Там же, 438.

вернуться

339

В. Розанов. Русская церковь и другие статьи.Париж: изд-во Д. Жуковского, 1906, 8.

вернуться

340

А. Я. Гуревич. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства.Москва: Искусство, 1990, 13.

вернуться

341

В 20 веке скопцов еще встречали наяву (например, Л. Троцкий. Моя жизнь.Москва: Панорама, 1991, 225) и продолжали упоминать в романах из современной жизни, например, в Воскресении(Л. Толстой. Собрание сочинений.Москва: ГИХЛ, 1953, 14,26) и в Климе Самгине(М. Горький. Полное собрание сочинений.Москва: Наука, 1974, 22.17).