В русском символизме очень ярко проявилось мифологическое течение. […] В связи с тяготением к мифу у писателей проявился большой интерес к сектантству. […] Ремизов вообще очень близок к хлыстовству и хорошо его знает, а туда проникнуть очень нелегко. Связь с хлыстовством есть и у Белого. Так что почти все символисты близки к мифу. Но нельзя считать, что они продолжили традиции мифа: они изнутри себя выработали такие интересы, которые и привели их к мифу. […] И конечно, здесь старое подвергается глубокой переработке […] Между рецепцией и традицией — бездна [519].
В сравнении с Жирмунским, Бахтин подходит к изучению русских символистов с противоположного конца. Для одного очевидна их преемственность от германских романтиков, для другого — от русских сектантов. Но оба оговаривают иные влияния: Жирмунский — отечественного предания, Бахтин — литературных интересов. Важным для формирования этих взглядов Бахтина было общение с Клюевым, к поэзии и к личности которого филолог испытывал, по некоторым свидетельствам, «повышенный интерес» [520]. Клюев всячески распространял идею своего хлыстовского происхождения и хлыстовского же характера своей поэзии; Бахтин вслед за Блоком и многими другими принимал это на веру.
Но и здесь была, конечно, важна собственно филологическая «рецепция». По словам Бахтина, у его учителя Фаддея Зелинского была теория трех Возрождений: первое было итальянским, второе германским, третье Возрождение будет славянским [521]. В таком случае любые аналогии между европейским Ренессансом и русской современностью получают теоретическое оправдание. Бахтин с увлечением рассказывал С. Г. Бочарову о секте спиритуалов — «средневековых мистиков, последователей Иоахима Флорского, учивших о грядущих эре Святого Духа и новых отношений человека с Богом». Учитель часто возвращался к этим ассоциациям в своих разговорах о литературе; «тема спиритуалов была близка Бахтину», — вспоминал ученик. Например, Бахтин говорил, что Иешуа в Мастере и МаргаритеБулгакова — это Христос в традиции спиритуалов [522]. В порядке косвенной догадки с этим можно сопоставить особое тяготение Бахтина к Серафиму Саровскому.
В поисках культурно-исторического материала, соответствующего религиозно-художественной идее русского Возрождения, Бахтин перебирал разный материал — Достоевского, Клюева, русских символистов. Хлыстовство тоже входило в область этих его интересов. Оно соответствовало некоторым из искомых признаков. Оно действительно было народной культурой, гонимым движением неизвестного масштаба. Своими идеями и практиками оно походило на волновавшие столь многих легенды о Братствах Свободного духа [523]. Но в конце концов Бахтин отступил на лучше укрепленные позиции.
Знаменитая книга Бахтина о Рабле — филологическая фантазия о методах «снижения страдания и страха». Это апология народной «смеховой» культуры и яростное отрицание «официальной серьезности», иначе говоря буржуазной цивилизации, включая ее советский, особенно серьезный вариант. Вебер бы узнал здесь свой страх «железной клетки», но вряд ли согласился бы с решением Бахтина. Обходя сложный вопрос о том, в какой степени построения Бахтина соответствовали временам Рабле, отмечу ясное любому читателю чувство личной притягательности карнавальных образов для Бахтина. Русского филолога влечет «большое родовое народное тело». Здесь все амбивалентно, все кружится в едином потоке, не знающем пола и смерти. Речевые фигуры Бахтина «одновременно и снижают-умерщвляют и возрождают-обновляют, они и благословенны и унизительны» [524]. Он все пытается определить влекущую его систему эротических и корпоральных образов: «это тело оплодотворяюще-оплодотворяемое, рождающе-рожаемое, пожирающе-пожираемое». Этому телу свойственна двуполость. «Нужно подчеркнуть, что мотив андрогина в данном его понимании был исключительно популярен в эпоху Рабле» [525]. И наоборот, самосознание современного человека — «новый телесный канон» — приводит Бахтина в уныние: это «совсем готовое, завершенное, строго отграниченное, замкнутое, показанное извне, несмешанное и индивидуально-выразительное тело»; тело, которое имеет пол, тот или этот, которое является либо субъектом, либо объектом и которое либо живо, либо нет.
В набросках и дополнениях к своей книге о Рабле Бахтин был, вероятно, более откровенен; здесь он чаще, чем в окончательном тексте книги, использует характерно хлыстовский мотив кружения. Для карнавального образа, писал Бахтин, обычно «хождение колесом, кувыркание», «слияние в быстром кружении лица и зада и в быстром качании (подъеме-падении)». Наоборот, «осерьезнение» образа связано с «отделением смерти от жизни, хвалы от брани»; осерьезнить — значит остановить «кружение и взлеты-падения, поставить на ноги лицом к публике» [526].
Антропологи до и после Бахтина выявляли подобное чередование культурных режимов — ‘повседневного’ и ‘праздничного’ — в жизни аграрных этносов. Это путь предсказуемого совмещения семьи и общины, ‘структуры’ и ‘коммунитаса’ [527]. Периодические прорывы коммунистического начала в налаженное структурное существование носят характер праздника, карнавала. Социальная структура в эти моменты переворачивается, отношения между людьми приобретают черты первобытной простоты, равенства и эмоциональной непосредственности. Хлысты со своим контрастом между конспиративной повседневностью, мало чем отличавшейся от обычной жизни, и изощренным, ни на что не похожим ритуалом радений, достигли необычайной интенсивности этого универсального чередования. Вероятно, именно так, как высокоритуализованный карнавал, имеет смысл рассматривать хлыстовские радения с их техниками работы со словом и телом, с экстатическими пророчествами и вводящими в транс кружениями. Идеи Бахтина несомненно важны для понимания хлыстовского опыта. Не были ли они рефлексией над этим опытом более, чем над каким-либо другим культурным материалом?
Бахтин не скрывал внутренней связи своих идей с Вячеславом Ивановым. Действительно, карнавал по Бахтину значит дионисийский экстаз в применении к конкретным историческим условиям: выход из обыденности, смешение с коллективом, приобщение к высшим силам, снятие оппозиций пола и статуса и, наконец, особые формы телесного опыта, в частности кружение. Сравните все это с тем, как описывал хлыстовство в Русской мыслив 1916 году Бердяев:
Хлыстовство — прежде всего экстатично, оргиастично […] дионисично […] Хлысты […] хотят сделать с телом что-то такое, чтобы оно не связывало, не мешало радованию духа. […] Хлысты устраивают радения, в коллективном экстазе накатывает на них дух. […] Внутри самого православия экстатический уклон нередко бывает неуловимым уклоном к хлыстовству [528].
Восторг Бахтина перед ‘карнавалом’ не уникален. Подобные чувства были характерны и для других советских интеллектуалов, в молодости читавших Золотую ветвьДжеймса Дж. Фрезера, Разнообразие религиозного опытаУильяма Джемса и Религиозный экстаз в русском мистическом сектантствеДмитрия Коновалова, — а потом упертых в скучную, бюрократическую, более всего лишенную именно экстаза и карнавальности советскую жизнь. Для наглядного примера можно вспомнить фильмы Эйзенштейна, начиная с Потемкинаи кончая Иваном Грозным.Ностальгия по народному, массовому, чудотворному действию свойственна не только русской интеллигенции. Аналогичные, но более ироничные примеры легко найти в карнавальных кадрах Феллини — и в садомазохистских сценах публичных казней, с таким чувством изображенных Фуко [529].
523
Лосский тоже сравнивал русских хлыстов с Братствами Свободного духа; см.: Письмо В. Лосского Н. Бердяеву —
524
М. М. Бахтин.
526
М. М. Бахтин. Дополнения и изменения к «Рабле» (1944) —
528
Н. Бердяев. Духовное христианство и сектантство в России [1916] — в его:
529
Об амбивалентности нарратива в сценах публичных казней у Фуко и о значении здесь «le people», которое непереводимо на английский, но неожиданно близко к русскому «народ», см.: Suzanne Gearhart. The Taming of Michel Foucault: New Historicism, Psychoanalysis, and the Subversion of Power —