Главком из Серпухова торопил с наступлением. Первоначальный порочный план главкома несколько менялся. Армии перестраивались на ходу: вместо движения по Дону, на юго-восток, красным армиям, в распутицу и бездорожье, приходилось поворачиваться на юго-запад, на Донец. Но делать это было уже поздно: столбовая дорога революции – пролетарский Донбасс – была закрыта крепко: за эти два месяца топтанья на месте дивизия Май-Маевского, ворвавшаяся в Донбасс, пополнилась сильными добровольческими частями, снятыми с Северного Кавказа после того, как там, в астраханских песках, была рассеяна Одиннадцатая Красная армия. На правом берегу Донца стояло теперь пятьдесят тысяч отборных белых войск под командой Май-Маевского, Покровского и Шкуро.
Весна началась дружно. Под косматым солнцем разом тронулись снега, налились синей водой степные овраги, вздулся Донец, невиданно разлились поймы. Так как железнодорожные линии в этих местах шли по меридианам, перегруппировку приходилось производить грунтом, по бездорожью. Армейские обозы вязли в непролазной грязи, отрываясь от своих частей. Все это тормозило и замедляло перегруппировку. Переправы через широко разлившийся Донец были заняты белыми. Наступление выливалось в затяжные бои. И тогда же в тылу, в замирившейся станице Вешенской, неожиданно вспыхнуло организованное деникинскими агентами упорное и кровавое казачье восстание. Белые аэропланы перебрасывали туда агитаторов, деньги и оружие.
Только одна левофланговая Десятая армия, согласно приказу главкома, продолжала двигаться на юг вдоль железнодорожной магистрали, отбрасывая и уничтожая остатки красновских частей.
Десятая армия шла навстречу своей гибели.
В степь, на полдень, откуда дул сладкий ветер, больно было глядеть, – в лужах, в ручьях, в вешних озерах пылало солнце. В прозрачном кубовом небе махали крыльями косяки птиц, с трубными криками плыли клинья журавлей, – провожай их, запрокинув голову, со ступеньки вагона!.. Куда, вольные? На Украину, в Полесье, на Волынь и – дальше – в Германию за Рейн, на старые гнезда… Эй, журавли, кланяйтесь добрым людям, расскажите-ка там, постаивая на красной ноге на крыше, как летели вы над Советской Россией и видели, что льды на ней разломаны, вешние воды идут через край, такой весны нигде и никогда не было, – яростной, грозной, беременной…
Даша, Агриппина, Анисья часто собирались теперь на площадке вагона, ошалелые от солнца и ветра. Эшелон шел на юг, а весна летела навстречу. Бойцы уже ходили в одних рубахах, расстегивая ворота. Иногда впереди, за горизонтом, постукивало, погромыхивало, – это передовые части Десятой выбивали из хуторов последние банды станичников. Без большого труда взята была Великокняжеская. Проехав ее, эшелон качалинского полка выгрузился на берегу реки Маныча и стал занимать фронт.
Сальские степи, по которым весной Маныч гонит мутные воды поверх камышей, пустынны и ровны, как застывшая, зазеленевшая пелена моря. Здесь, по Манычу, с незапамятных времен летели стрелы с берега на берег, рубились азиатские кочевники со скифами, аланами и готами; отсюда гунны положили всю землю пустой до Северного Кавказа. Здесь, сидя у войлочных юрт, калмыки слушали древнюю повесть о богатырских подвигах Манаса. Роскошны были эти степи весной, – напившаяся земля торопилась покрыться травами и цветами; влажные вечерние зори румянили край неба в стороне Черного моря; огромные звезды пылали до самого горизонта: из-за Каспия, как персидский щит, выкатывалось яростное солнце.
Штаб качалинского полка расположился в единственном жилом помещении в этой пустыне – за изгородью брошенного конского загона, в землянке, крытой камышом. Противника поблизости не обнаруживалось, армейские разъезды ушли далеко на юг в сторону Тихорецкой и на запад – к Ростову. Бойцам трудно было растолковать, что пришли они сюда не рыбу глушить в Маныче гранатами, не тратить дорогие патроны по уткам на вечерней заре, – предстоит тяжелая борьба: армия брошена в тылы врагу, и враг этот – не доморощенный и еще не пытанный…
Иван Гора однажды вернулся из штаба дивизии, позвал Ивана Ильича, – молча пошли на берег, сели над водой, закурили; красное сплющенное солнце опускалось, застилаясь испарениями земли; кричали лягушки по всему Манычу, – нагло, громко квакали, ухали, стонали, шипели…
– Икру, сволочи, мечут, – сказал Иван Гора.
– Ну, чего же ты узнал?
– Все то же. Тревога, – все понимают, и ничего нельзя сделать: железный приказ главкома – наступать на Тихорецкую. Что ты скажешь на это?
– Рассуждать не мое дело, Иван Степанович, мое дело – выполнить приказ.
– Я тебя спрашиваю, что ты сам-то про себя думаешь?
– Что я думаю?.. А ты не собираешься ли меня расстрелять?
– Тьфу ты, чудак… Все вот так вот отвечают… Трусы вы все…
Иван Гора, сдвинув картуз, поскреб голову, потом у него зачесался бок; с берега под ногами оторвался кусок земли и с мягким всплеском упал в мутные водовороты. Лягушки орали со сладострастной яростью, будто собирались населить всю землю своим скользким племенем…
– Значит, ты считаешь правильной директиву главкома?
– Нет, не считаю, – тихо и твердо ответил Иван Ильич.
– Ага! Нет! Хорошо… Почему же?
– Мы и здесь уже почти оторвались от резервов, от баз снабжения; противник перережет где-нибудь нашу ниточку на Царицын, – тогда снимай сапоги. Не солидно это все.
– Ну, ну?..
– Наступать нам еще дальше на юг, на Тихорецкую, – значит, лезть, как коту головой в голенище. Ничего хорошего из этого не получится. Я еще мог бы понять, если наша армия послана для демонстрации, чтобы любой ценой оттянуть силы белых с Донбасса…
– Так, так, так…
– Но это слишком уж дорогое удовольствие – ради демонстрации угробить армию…
– Вывод какой твой?
Иван Ильич надул щеки, бросил погасшую собачью ножку в воду.
– Вот вывода-то я не делал, Иван Степанович…
– Врешь, брат, врешь… Ну уж – молчи. Без тебя все понятно… Ты мне как-то, Иван, рассказывал про твоего комиссара Гымзу, – помнишь, как он тебя послал… к главкому с секретным донесением на предателя Сорокина… Так вот… (Иван Гора оглянулся и понизил голос.) Я бы, кажется, сам сейчас поехал, и не в Серпухов к главкому, а в Москву, прямо туда… Где-то сидит сволочь, – в главном командовании, что ли, в Высшем военном совете, что ли… Да иначе и быть не может: война… Уж очень мы доверчивы… Если у нашего брата, у какого мысли – высоко, сердце – широко, – ему и кажется, что, кроме буржуев, весь мир хорош: руби честно направо и налево… Я присматривался в Питере к Владимиру Ильичу, – у него такой глазок русский, прищуренный… Энтузиаст, мыслитель, – руки заложит за пиджак, ходит, лоб уставит и вдруг – глазком на человека: всё поймет… Вот как надо… Я за тобой, за каждым движением, за каждым словом твоим слежу… А ты за мной не следишь, ты мне слепо доверяешь… Я тебе дам вредное задание, – ты промолчишь и выполнишь…
– Нет, не выполню…
– Ты же только что сказал: рассуждать не твое дело… Ну, а что ты сделаешь?
– Постараюсь разубедить, уговорить…
– Уговорить! Интеллигент… Стрелять надо!.. Ах, боже мой…
Иван Гора положил большие руки на картуз, на голову, уперся локтями в коленки. Он не рассказал Телегину про главное, про то, что вчера в дивизии на партийном собрании была прочитана телеграмма из Москвы председателя Высшего военного совета республики, – ответ на тревожный запрос командарма Десятой, – телеграмма высокомерная и угрожающая, в которой категорично подтверждались ранее данные директивы…
– А вот тебе и последние сведения: на правом фланге у нас сосредоточиваются четыре дивизии генерала Покровского, переброшенные с Донбасса, в лоб двигается корпус генерала Кутепова, он уже отрезал нам дорогу на Тихорецкую, – разгадал план главкома… На левом фланге накапливается конница генерала Улагая… А позади на четыреста верст – пустота…
– Вот это все и решает, – сказал Иван Ильич. – Если хочешь мое мнение: немедленно эвакуировать всех больных, все лишнее отправить в тыл и быть налегке. Маныча нам не удержать…
Иван Гора ничего не ответил. Помолчав, с ожесточением плюнул в реку.