На самом деле того Зыборка, которому более всего хотелось существовать, в Зыборке уже нет. Он есть в Варшаве, в Труймясте [11], на Островах. Он далеко отсюда и уже забыл. Я надеюсь, что – забыл. Сколько можно помнить об одной книжке, которая вышла пятнадцать лет назад. Книжке, которая не настолько уж и важна.
Вроде бы все выглядело как обычно. Окрашенные в гнилую зелень лавки в парке, латунная доска объявлений у дома культуры, фонари, две башни: башня покинутой евангелической церкви и чуть дальше башня тевтонского замка. Небольшой мощеный островок автобусной остановки неподалеку от ратуши с похожей на пирожное коробкой.
Будто бы все – точно такое же, но чуть переставленное. Словно бы нечто, что было сутью этого места,
отступило, сделало пять шагов назад. Словно бы город пытался отвернуться от себя самого, как пьяница в депрессии.
– Где все? – спрашивает Юстина.
– В Англии, – отвечаю. Думал, что Юстина засмеется, но ничего подобного.
Я сделал круг по ратушной площади и повернул направо, в сторону Зашпалы. Зашпалу – ту часть города, что лежит за шпалами, – когда-то называли Бронксом. Название пошло от «Бара Бронкс», дискотеки, которую закрыли примерно в то же время, когда Польша вошла в Евросоюз. Был это адский и грязный кабак; вроде бы однажды там даже кого-то убили, какого-то журналиста из Ольштына, – но я и мои приятели, и Дарья никогда туда не ходили. Нашим местом были «Врата», клуб на замке. Но «Врата» – это совершенно другая история. Теперь в плоском, длинном павильоне, который некогда занимал «Бар Бронкс», находился склад металлоизделий. Мы миновали его, а потом – «Теско», приставленный сюда той же самой гигантской рукой, которая облепила рынок цветными щитами ломбардов; потом доехали до конца Зашпалы, под квартал небольших, четырехэтажных домиков, стоящих под самым лесом. Парой сотен метров дальше Зыборк заканчивался коммунальным кладбищем, на котором была похоронена моя мама.
– Мы не там, где должны быть, – говорит Юстина.
– Ага, не там, – киваю я.
– А где мы? – спрашивает она.
– Я живу на Шматах, на другой стороне города, – говорю я.
– На Шматах? – спрашивает она.
– Так говорили когда-то, когда на Шматах нигде не было асфальта, – отвечаю я.
– А что здесь? – спрашивает она.
– Бронкс, – говорю я.
– Бронкс, – кивает она. – Тут где-то кладбище, – вспоминает, начинает что-то узнавать. – Ты хочешь сходить на могилу мамы?
– Нет, не сегодня. Пойду с отцом. Может завтра.
Пока что я не хотел идти на могилу мамы. Пришлось бы говорить ей, что я скурвился.
Я вышел из машины. Глубоко вздохнул. Сделал несколько наклонов. Живот переставал болеть.
Эти дома не стали красить, все девять, поставленные неровным прямоугольником. Разделенные живыми изгородями, склеенные из асбестовых плит серые кубики выглядели так, словно их уронила на землю большая бессильная ладонь. Трухлявый заборчик. Качели. До половины вкопанные в землю покрышки, служащие как украшением, так и защитой для рахитичных клумб. Все – как и было. Все неизменно. «Может, потому, что этого места, этой земли, этой реальности никто не жаждет, – подумал я, – даже чтобы ее развалить, покорить, истолочь, написать что-то на стенах. Разрушить».
Я помню, что у последнего из домов, под самым лесом, было место, где мы разводили костры.
Я раздумывал, пахнут ли лестничные клетки этих домов так же, как некогда: старой кожей ношеных туфель, деревом, молью, тысячами сваренных обедов.
– Ты не хотел ехать на могилу своей матери, но хотел взять меня сюда? Зачем? – спрашивает Юстина.
– Тут не в тебе дело, – отвечаю я.
– В таком случае, не обращай на меня внимания, – говорит она.
Я подхожу к среднему подъезду последнего дома. Деревянная, раскрашенная в бордовый цвет дверь – отворена. Я открываю ее, сую голову внутрь, втягиваю носом воздух. Запах – тот же самый, на миг. Потом его уже нет, потом лестничная клетка уже пахнет только гнилым ничто.
– Тут жила Дарья, – поворачиваюсь я к Юстине, которая осматривается вокруг, опираясь на машину.
– А кто такая Дарья? – спрашивает она.