Шепард побелел и ухватился за край двери.
— Приставал? — жадно подхватил репортер. — Как именно?
— Грязно приставал! — сказал Джонсон. — А вы думали как? Да не на такого напал, я в бога верую, я…
Лицо Шепарда свело как от боли.
— Он знает, что это неправда, — с усилием сказал он. — Он знает, что лжет. Я делал для него все, что только можно придумать. Делал для него больше, чем для родного сына. Я надеялся его спасти и не сумел, но это — поражение в честном бою. Мне себя не в чем упрекнуть. И я никогда его не совращал.
— Ты не припомнишь, как он к тебе приставал? — спросил репортер. — Ну, какие он тебе говорил слова?
— Он, гад, безбожник, — сказал Джонсон. — Он говорил, что ада нету.
— Ну, нагляделись друг на друга, и будет, — с привычным вздохом сказал один из полицейских. — Поехали.
— Погодите, — сказал Шепард. Он сошел на ступеньку ниже и впился глазами в зрачки Джонсона в последней отчаянной попытке обрести спасение. — Скажи правду, Руфус, — сказал он. — Зачем тебе это вранье? Ты не злодей, у тебя просто неимоверная путаница в голове. Тебе нет надобности ополчаться на весь свет из-за своей ноги, нет надобности…
Джонсон рванулся вперед.
— Вы только послушайте его! — надсадно крикнул он. — Мне нравится врать и воровать, у меня это здорово выходит! Нога тут совсем ни при чем! В царствие небесное хромые внидут первыми! Увечных созовут на пир. Когда приспеет срок моего спасения, меня спасет Христос, а не этот нехристь, подонок, трепло, этот…
— Все, высказался, — сказал полицейский и дернул его назад. — Мы только хотели вам показать, что он попался, — сказал он Шепарду, конвоиры повернулись кругом и поволокли Джонсона прочь, а он, полуобернувшись, все выкрикивал что-то Шепарду.
— Хромые восхитят добычу! — надрывался он, но его голос уже поглотили стенки машины. Репортер забрался в кабину к водителю, захлопнул дверцу, сирена жалобно взвыла и понеслась в темноту.
Шепард стоял на прежнем месте, чуть согнувшись, как стоит подстреленный, пока его держат ноги. Минуту спустя он повернулся, вошел в дом и опять сел в кресло. Он закрыл глаза, отгоняя навязчивую картину: полицейское отделение, Джонсон в кругу репортеров плетет новые небылицы.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — прошептал он. В каждом своем поступке он был самоотвержен, он ставил себе единую цель: спасти Джонсона для какого-нибудь достойного поприща, он не щадил себя, он пожертвовал своим добрым именем, он сделал для Джонсона больше, чем для родного сына. Скверна обволакивала его подобно зловонию, плотно, как если бы исходила от его же дыхания.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — повторил он. Хрипло, безжизненно звучал его голос. — Я делал для него больше, чем для родного сына. — Безумная тревога внезапно обуяла его. Он услышал ликующий голос Джонсона. Ты в когтях сатанинских.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — начал он снова. — Я делал для него больше, чем для собственного ребенка. — Он услышал свой голос как бы из уст своего обвинителя. Он повторил эти слова про себя.
Медленно с его лица схлынула краска. Оно стало почти серым под нимбом седых волос. Слова проносились в его сознании, и каждый слог отдавался тупою болью. Рот его искривился, он закрыл глаза, пронзенный откровением. Перед ним возникло лицо Нортона, потерянное, несчастное, один глаз чуть приметно тяготел к виску, как бы не в силах прямо взглянуть в лицо горю. Сердце Шепарда стеснилось омерзением к себе, таким страстным и отчетливым, что ему стало нечем дышать. Он прожорливо набрасывался на добрые дела, тщась начинить ими свою пустоту. Он забросил родное дитя ради того, чтобы тешить свое тщеславие. Провидец дьявол, искуситель сердец, глумливо следил за ним глазами Джонсона. Собственный образ, созданный им в воображении, съежился и истаял, оставив после себя черную тьму. Шепард сидел в оцепенении, скованный ужасом.
Он увидел Нортона у телескопа — спина и уши, больше ничего, увидел, как взлетает его рука, машет изо всех сил. Прилив нестерпимой любви к сыну захлестнул его, как новый прилив жизни. Преображенное, ему явилось лицо мальчика, образ его спасения, осиянный светом. Шепард застонал от радости. Он ему все возместит. Никогда больше не даст ему страдать. Будет ему и отцом и матерью. Он вскочил и кинулся в комнату сына — поцеловать, сказать, что любит, что никогда больше не предаст его.