Выбрать главу

А вот сверху Сухой так никто и не объявился.

На Введение Богородицы Игнашка решил-таки помереть. Может, и надорвался когда — когда воду таскал евдокийкам, но народ давно уже примечал, что иссох Игнашка Баюн, а теперь на лавке лежит, как в колоде.

— Есть ли какое слово или дело забвения ради, или студа, или какая злоба к твоему брату неисповедана или не прощена есть? — отряхнув с рясы сыплющийся с потолка сор, начал Ермилко Мних честь по чести соборование.

— Есть, — ответил Баюн и покаялся перед всем христианским народом. Как открылся ему перед смертью один лесной человек, из былых новгородских кунщиков, и как отдал ему серебряный перст, заповедав снести в новгородскую Святую Софию, отмолить у нечистого его душу, и как долго потом не давал Игнашка несчастному помереть, всё выпытывал про Сухую реку, про её непонятное серебро. А теперь уж и сам Игнашка заповедует то же — отнести сей серебряный перст в Софию, да к сему присовокупить и его Игнашкину, ватажную его долю, уж какая ему причитается. Или если. А пока похороните с молитвой. И помер.

Симеон Устюжанин при всем народе снял с груди у Игнашки мешочек, достал серебряный перст, дал каждому его подержать, а желающим попробовать и на зуб, и открыто, прилюдно убрал в денежную кису у себя же на поясе.

В долблёной колоде, прикрытой сверху доской, похоронили Игнашку за стеной городка, и пока Ермил Мних пел длинную, как зима, молитву, и пока закидывали могилу перемёрзшей землёй, ни на миг Симеон Устюжанин, стоящий важнее всех, не спускал с груди свою владимирскую икону, и от этого острый, вьюжный, волком тянущий с полуночи ветер, что бросался в Симеонову грудь, отлетал.

ГЛАВА 2. БЕЛЫЙ ДЫМ И ЗЕМНОЙ КИТ

Через месяц, как встала река и по мягким снегам за стеной городка потянулись следки собольков, куничек и белок, ранним утром Ермилко Мних, побудимый во двор нуждой, вдруг заметил на дальнем лесном окоёме, где-то там, в верховьях Сухой, белый дым.

— Дым! — завопил Ермилко, сам не зная ещё, зачем завопил, а, верно, более оттого, что солнце, мороз и тихо. — Дым! — и, поддерживая под рясой порты, которые уже успел развязать, зарысил к городочному частоколу и полез на высокие помости, устроенные с внутренней стороны городка. — Гли-те, честные люди, дым-от какой! — прокричал он оттуда на стылую гладь реки и безмолвную вокруг даль.

— Чаво орёшь, нешто иерей? — пробасил снизу Услюм Бачина, ватажный знахарь, одутловатый, с бабьим брюхом мужик. — Ну, дым. Порты сронишь. Дым. И вчера был дым.

— Дак я… а я и не видел, — растерянно проговорил Мних, теребя бечёвку портов.

— Дак с того и не видел. Кто вечор нестоялую брагу вылакал?

— Брагу? — нерешительно оглянулся Ермилко.

Бачина был уже не один. Эх, подумал Ермила, не повезло. И Онисим Кочерга тут, свою чёрную рожу кажет, и Евстюха Торжок обочь, оба драчуны злые, а уже и Касьян Мехряк поспешает, и другие — и всё вельми тверёзый народ.

— Брагу, что ли? — грустно переспросил Ермилко и опасливо поглядел чрез стену вниз, на голый, бесснежный, уходящий к реке обрыв.

— Брагу, — твёрдо и за всех молвил Услюм Бачина.

— А-а… — Ермилко потянул время. — А-а. Дак это котору?

— Да котору на Рождество, — с язвою прозвучал снизу голос.

— А-а.

И почувствовав срочный позыв, Мних быстро засуетил пальцами, обратно развязывая бечёвку. И уже похлестав на реку своей бурой шипящей струей, он с печальным выходом согласился:

— Брага.

— Во-во. Ты зря, Ермил, не завязывайся. Уж одно сейчас…

— Снега, что ль, натолкаете?

— Снега? Поленьев!

Как ни скакал Мних по помостям, как ни козлил на потеху всем, полоща свой куцей рясой, а за город сигнуть не решился. В городке же поймали и отходили от всей душой. Мних выл голосом. С обиды на своего покровителя, на Устюжанина, не внявшего мольбам о заступничестве, он всю ночь стонал и грозился, что ужо вот как встанет, так сразу и убежит, да хотя бы к чудинам, те-то, верно, более люди, будь хоть песьеголовцы, как наутро уже Ермилку подняли и велели собираться идти. Много не спорил Мних, сразу понял, зачем это посылается отряд по реке вверх. Честь у попа худа, да и без попа никуда.

Шёл Ермилко едва живой, обивая о глыбки льда обутые в чоботы ноги, через шаг спотыкался и не падал лишь потому, что с содроганием опирался подбитым, но зрячим глазом на спину идущего перед ним Услюма Бачины; шёл и много ещё благодарил Бога, что плечи его не огружены ни мешком, ни берестяным коробом. Единственное, что имел при себе, так это украденную, нарочито злодейски украденную владимирскую Устюжанинову икону. Не на грех ведь взял, а на смерть. Он прятал её у себя на груди, за отворотом самошитой шубейки, а руки потуже засовывал в рукава.