Выбрать главу

Среди ночи я проснулся. В комнате было темно, но это была какая-то другая темнота, не такая, как в предыдущие ночи. Она мягко пульсировала, испуская из себя тонкие токи. Я протянул руку в эту шуршащую темноту, нащупал веревочку, утяжеленную прохладным пластмассовым шариком, и дернул за нее. Темнота сухо щелкнула и расцвела красным абажуром торшера, высветив кусок комнаты и окно, заполненное светящейся листвой, среди которой цвел точно такой же абажур. И еще что-то красное было в комнате, мягкое, пушистое, беззащитное... Только где? Ах, вот! Щуплый байковый халат аккуратно свисал со стула, и рядом с ним, на тахте, отделенной от моей кровати гардеробом, кто-то ровно дышал, тихо, почти неслышно... Я подкрался к тахте и наклонился. Девочка сердито пробормотала что-то и, как бы защищаясь, прикрыла лицо кулаком.

Я подошел к окну. На ветке рядом с абажуром выросло мужское лицо. И улыбнулось мне.

-Доброе утро!

Я отложил вилку, которой сбивал омлет, и обернулся. Девочка стояла в дверях кухни и улыбалась мне. Заспанное личико ее чуть припухло, руки с крупными косточками запястий прижимали к груди белое вафельное полотенце, аккуратно заштопанное в двух местах.

- Доброе утро! - Кажется, я покраснел. - Как спалось на новом месте?

- Спасибо, хорошо.

Она потупилась и стала тискать и мять в руках полотенце. По всей видимости, она нервничала. Я подошел к ней и по-отечески прижал к груди. Она замерла. И вдруг я почувствовал, что она деликатно высвобождается из моих объятий.

- Я бы хотела умыться, - сказала она.

-Да, да, конечно. Мыло там, на полочке.

Я посмотрел на ее спину. Спина была худая, с жалкой смешной косичкой.

После этого она исчезла, дней на десять. Поначалу это меня вполне устраивало: у меня был срочный перевод - пятьсот строк сенегальских поэтов, и я не хотел, чтобы меня отвлекали. Но потом на меня вдруг напала непонятная тревога. Мне стало казаться, что в квартире кто-то есть и он следит за мной. Я обошел квартиру и всюду зажег свет. Но тревога не проходила. Тогда я включил еще и торшер. Он налился красным тревожным соком... и тут раздался звонок. Я снял трубку. "Ой, - смеялась трубка, - ой, что же мне теперь делать? Неудобно ведь..." Тут до меня дошло, что трубка вовсе не смеется, а плачет. Я обрадовался. "Полина, - закричал я, - что случилось?" - "Ой, прорыдала трубка, - она вернулась из Туркмении и говорит, что я на нее неприятно смотрю. А я не смотрю, я совсем не смотрю. А она говорит, чтобы я уезжала. А куда же я? Ведь я никого, кроме Аркадия Ефимовича, не знаю. Ну, до такой степени, чтобы... Но неудобно ведь, ему опять придется на раскладушке. Мне бы всего на несколько дней, а там я что-нибудь придумаю... Но ведь я никого..."

И вдруг я неожиданно для самого себя сказал:

- Почему же никого? А я?

- Вы? - застеснялась трубка. - Но неудобно ведь. Мы же разнополые. Мне и за ту ночевку неудобно. Но если только на несколько дней...

Через час она уже вошла в мою квартиру с крохотным обтерханным чемоданчиком и сразу попыталась подмести пол. Я отнял у нее веник. Тогда она сказала мне, что тратиться на нее мне не придется, потому что у нее есть целых десять рублей. И тут же попробовала мне их всучить. Когда я отказался от денег, она занервничала и сказала, чтобы я не волновался, она скоро найдет работу, устроится в ЖЭК и получит казенную квартиру. Правда, тогда придется забросить живопись, потому что я-то, как творческий человек, должен понимать, что внутренняя суть вещей просто так не открывается, а насекомые очень хитрые, и если не держать мозг для них все время открытым, то они не позволят ей их рисовать, а как же держать его открытым, если ее сознание будет все время забито жэковскими бумажками. Я осторожно спросил, не стоит ли ей какое-то время пожить у матери в Горьком. "Ой, что вы! - испугалась она. - Моя мать, вы ее не знаете, она такая властная, прямо как царица термитов. А пока царица жива, она подавляет в своем потомстве возможность стать царицей. Я ведь от нее и уехала в Москву".

В конце концов мы решили, что она поживет у меня с недельку, и за это время мы что-нибудь придумаем. Неделька превратилась в две. Потом в три. Она нервничала и то предлагала мне свои десять рублей, то снова начинала строить планы о том, как она будет работать в ЖЭКе. Впрочем, мне было уже ясно, что ежедневно ходить на службу она абсолютно неспособна. Неделька превратилась в месяц. Она округлилась, похорошела и все время рисовала. Тогда и были созданы лучшие ее рисунки: "Хозяин травы", "Пчелиный рай", "Термитник цивилизации"...

Я тоже испытывал подъем. Я давно уже подбирался к Полю Валери, но не мог найти к нему ключ. А тут вдруг пошло. Я перевел "Сильфа", "Рождение Венеры", "Шаги", начал уже подумывать о Малларме... Никогда у меня не было такого благодарного слушателя. Когда я читал ей свои переводы, ресницы ее начинали подрагивать, глаза то изумленно округлялись, то превращались в щелочки, брови то лезли вверх, то сходились у переносицы. В ее способности к преображениям было что-то завораживающее. Она находила, что у меня оригинальный переводческий почерк, особенно эпитеты...

Но иногда она вдруг проявляла нахальство. Как сейчас помню такую сцену.

Букет из желтых и багровых осенних листьев пламенеет на синей скатерти. Полина пьет чай из белой чашки. Чай горячий, и ей приходится вытягивать губы трубочкой, чтобы не обжечься. От этого лицо ее кажется длинноносым, бледная кожа распарилась и порозовела, рыжие завитушки, выбившись из-под гладко затянутых волос, полыхают вокруг лба. И вся она напоминает пушистую пчелу, тянущую хоботком нектар из белого цветка.

- Как у вас хорошо, - говорит она и накладывает в блюдечко абрикосовое варенье. - Это вы сами варили?

- Что ты! Это покупное.

- И я ничего не умею. Разве что рисовать. - Она огорченно разводит руками.

- Ничего, выйдешь замуж, научишься.

- Замуж? Но ведь это же страшная гадость!

- Что - гадость?

- Ну это... Что между мужчиной и женщиной бывает. По-моему, самое отвратительное, что есть на свете, - это лицо мужчины в момент так называемой "страсти". - Она кривится.

- Ну, это тебе, деточка, неудачные мужчины попадались.

- Мне? Мужчина? - Полина взмахивает чайной ложкой, абрикосовое варенье падает ей на жакет. - Я девушка!

- Но откуда же ты тогда знаешь...

- Я не знаю, я совсем не знаю, но могу себе представить! - Все лицо ее вплоть до рыжих завитушек изображает омерзение. - Животные!

- Да за что же ты так ненавидишь мужчин?

- Я не мужчин, вовсе не мужчин, женщины еще гаже! Особенно беременные.

- Но почему?

- Да потому что все войны на свете из-за этих грязных баб, из-за того, что им нужно набивать нору все новыми и новыми тряпками. Они же все время беременеют!

Вторая капля варенья капает на жакет и медленно ползет вниз, оставляя за собой липкий коричневатый след. Эта медленно ползущая капля почему-то особенно раздражает меня, и я резко выкрикиваю:

- Ну знаешь, твое стремление к парадоксальности не знает никаких границ!

- А кто их определил, эти границы? Опять-таки женщины. Вот, например, крылатые муравьи после полового акта теряют свои крылья и больше никогда не летают.

- При чем здесь муравьи?! При чем здесь муравьи?! Мы говорим совсем о другом.

- Нет, мы говорим именно об этом! - Глаза Полины торжествующе сверкают. - Если твое предназначение - откладывать яйца, то крылья уже не нужны. Для того чтобы оставаться в границах, в рамках, в норме - в муравейнике! достаточно уметь ползать. А крылья - это совсем для другого.

- Да где же логика? - Я с ненавистью смотрю на коричневую каплю, переползающую с серого жакета на красную юбку. - То ты мужчин ненавидишь, то женщин. Дай тебе волю, так ты всех кастрируешь и стерилизуешь.

Я резко встаю из-за стола и ухожу на кухню.

Через минуту там появляется Полина. Она нервно теребит ворот жакета и сконфуженно улыбается.