И закружились в головах разные «а если бы» и «а вдруг», тщетно пытаясь распутать хитросплетения судьбы. А если бы юный маркиз не ушел на войну? В сиятельных семьях призыва в армию можно легко избежать. А вдруг бы он не сел в тот поезд, не спешил бы так на фронт? Но Вирджилио Орсини сел в тот самый поезд. И пошел на фронт добровольцем. Поэтому теперь его оставалось только оплакивать. Жители деревни, по крайней мере, плакали, Орсини же держались с достоинством, приспустив уголки ртов, как и положено, но высоко задрав подбородки и глядя вдаль, в будущее династии.
Зазвучал орган, и люди в мундирах понесли гроб к свету, толпа ожила. В тот день маленький рост, столпотворение и место в задней части церкви не дали мне увидеть ни единого представителя семейства Орсини, только какие-то черные фигуры вдали. Собравшиеся разошлись, и я, думая, что никого нет, задержался рассмотреть одну статую. Что-то притягивало меня к ней.
— Она тебе нравится?
Я вздрогнул. Дон Ансельмо, недавно назначенный приходской священник Сан-Пьетро, смотрел на меня горящими глазами. Едва сорока лет, уже лысеющий, он обескураживал пылкой верой и одновременно мягкостью, которые я встречал потом у многих священников.
— Это Пьета. Знаешь, что такое Пьета?
— Нет.
— Образ скорбящей Богоматери. Мать оплакивает своего Сына у подножия креста. Творение неизвестного мастера семнадцатого века. Так она тебе нравится?
Я всмотрелся в лицо матери. Я много видел грустных матерей, и не только свою.
— Так что же, мальчик мой? Ответь.
— По-моему, она не плачет. Прикидывается.
— Прикидывается?
— Да. И рука у Иисуса, вот в этом месте, слишком длинная. И плащ не должен свешиваться так низко, а то Богородица, как только встанет, наступит на полу, споткнется и упадет. Тут все неправда.
— Так ты тот маленький француз, что работает с каменотесом.
— Нет, падре.
— Ты не подмастерье у него?
— Подмастерье, только я итальянец, а не француз.
— Как тебя зовут, мальчик мой?
— Мимо, падре.
— Мимо это не имя.
— Микеланджело, но мне больше нравится Мимо.
— Что ж, Микеланджело, я думаю, что ты умный мальчик. Но, похоже, у нас тут имеется довольно серьезный грех гордыни. И даже кощунства: как можно предполагать, что Святая Дева запутается в плаще. Господь не подвергнет ее таким превратностям. Она благодать, а не несчастье. Как насчет исповеди?
Я с готовностью согласился, что, кажется, его удивило. Мать у меня исповедовалась по любому поводу, я тоже просился, но она считала, что я для исповеди слишком невинен. Чтобы не ударить лицом в грязь, я приписал себе некоторые грехи Альберто, невероятно ужаснувшие дона Ансельмо, но подарившие ему радость предстательствовать за меня перед Господом. Пока он отпускал мне грехи, я рассеянно думал об Орсини, гадая, как они могут выглядеть. Благообразны или, наоборот, уродливы. Они манили меня, я как будто уже угадывал за внешней строгостью хаос, вскипающий новый мир, готовый смести старый.
После исповеди Ансельмо вывел меня из деамбулатория через ризницу, которая сообщалась с барочным клуатром. В центре его находился сад, окруженный невысокой каменной стеной, едва вмещавшей пальмы, кипарисы, банановые деревья и бугенвиллеи. Колокольня, осенявшая этот маленький эдем, укрывала его зимой от ветра и летом — от солнца.
— Падре!
— Да?
— Что такое превратности?
— Случайные и непредвиденные обстоятельства, которые могут возникнуть в повседневной жизни.
Я сделал вид, что понял. За садом, у внешней стены монастыря журчал фонтан в форме раковины. Три херувима, каждый верхом на дельфине и с амфорой под мышкой, наполняли этот бассейн уже триста лет. Четвертый дельфин плавал без херувима. Ансельмо окунул пальцы в воду и осенил лоб крестным знамением.
— Здесь пролились слезы святого Петра, — пояснил он.
— Это правда его слезы?
Священник улыбнулся:
— Не знаю, но это точно единственный источник на плато. Без него не было бы Пьетра-д’Альба и фруктовых деревьев тоже. Так что перед нами своего рода чудо.
— А другие чудеса он творит?
— Пока не случалось. Попробуй.
Я опустил руку в воду — пришлось встать на цыпочки. Мое желание было банальным, нормальным, я не слишком в него верил, но как знать: я хотел бы вырасти. Ничего не случилось. Это было тем более несправедливо, что в то же самое время австриец (то наш есть враг) по имени Адам Райнер[6] готовился пережить ту самую трансформацию, которую замыслил я. Единственный в истории человек, который сначала был маленького роста, а потом стал гигантом. Я не знаю, в какой фонтан он макал свои пальцы.
6
Адам Райнер (1899–1950) — медицинский феномен, в 18 лет имел рост 138 см, в 51 год — 233 см.