Выбрать главу

Хрящев улыбался, всем видом показывая, что выслушивает мнение дурачка или даже сумасшедшего только потому, что в душе он последовательный демократ и позволяет людям иметь свое мнение. Он даже подбадривал Зернова, периодически произнося:

— Так, так.

— Но не думайте, что в корове крестьянское счастье. Держать ее, ох как тяжко. Подорвать личное хозяйство просто. И сделать это можно в два счета. Достаточно вам проявить настойчивость, и перья полетят из всех курятников до самого неба. Только к чему это всё приведет?

— Вы не спрашивайте, вы докладывайте свои соображения. Пока мы не слышим ничего, кроме демагогии в худшем буржуазном стиле. А что к чему приведет, мы разберемся сами, без ваших подсказок.

Наш Дорогой Гость улыбался. Всё происходившее нисколько его не пугало. Он знал, что имеет достаточно сил и возможностей приструнить сразу как можно большее число сомневавшихся, дав урок одному. С маленьким легче справиться. Большие — остерегутся. В последнее время наш Дорогой всё чаще ощущал глухое сопротивление своим прожектам. А они роились в его голове, как пчелы в период расплода. Трудно было уловить, кто персонально сопротивлялся, но общий настрой в обществе не был благоприятным. Значит, следовало дать сопротивленцам урок. И пожестче. Пусть не думают, что у него слабые пальцы. Если надо, он зажмет до боли, до посинения. А сейчас сделать это уже было НАДО!

— Вы говорите, — подбодрил Хрящев. — Мы слушаем. У нас — демократия. Говорить можно всё… — Он обернулся к Первому и засветился улыбкой. — Но у нас еще существует правило: за всё, что говоришь, надо отвечать!

— Мы-то отвечаем, — парировал Главный, — а вот вы — нет!

Взрыв последовал мгновенно, будто кто-то нажал кнопку, и всё сразу сработало.

— Что он болтает?! — вскипев, закричал Никифор Сергеевич.

Он схватил тяжелую мраморную пепельницу — изделие наших местных каменотесов, которое украшало стол Первого, с маху хрястнул ею об пол.

— Кто позволил тебе говорить такое? Кто?!

Тяжелая каменюка жалобно охнула и разлетелась на куски. Серая пыль табачного пепла повисла в воздухе.

Все втянули головы в плечи и старались не глядеть один на другого. Правоту Зернова, уверен, понимал каждый, но в то же время никто не одобрял его дерзости. Неужели еще не ясно? Не положено говорить начальству правду. Не заведено. Демократия демократией, но если рот раскрыл, то говори что положено. Нас так долго воспитывали и так надлежало себя вести.

Большой Человек, вышедший из себя, бушевал. Бросок пепельницы несколько притушил его гнев, но полной разрядки не дал. И тогда наш Дорогой Гость что было силы стукнул кулаком по столу и, как погонщик скота на зашалившего бычка, гаркнул проникновенными словами:

— Исключить! Чтоб его духу не было! Нам не по пути с разоруженцами и предателями! Гнать! Сраной метлой!

И Зернова из партии погнали. Сидевшие за большим столом его друзья-единомышленники — члены обкома дружно подняли руки. Одна к одной. Будто все сдавались, объявляя о капитуляции. Еще бы не поднять — во главе стола сидел Большой Человек. А поднимали руки маленькие люди.

Поднял руку и я. Тихо, робко, чтобы видели, но не обратили внимания.

Такова эта жизнь. Голосуй, но не афишируй. Будь в середине и не высовывайся.

Такова жизнь. В хоре следует петь нужным голосом.

— Кто против? — спросил Первый, поскольку так было положено ритуалом.

И в дальнем углу стола вверх поднялась одинокая ладонь.

— Товарищ Колосов в своем репертуаре, — подвел итог Хрящев и объявил решение:

— Единогласно! Так и следовало ожидать! Мы едины и отщепенцы нас не остановят.

Намек был прозрачен.

В редакцию мы возвращались вместе с Зерновым. Шли рядом по тихой улице Машиностроителей. Каблуки глухо барабанили по доскам тротуара, который был проложен здесь в годы, когда улица еще именовалась Купеческим трактом. Стояли на углах одинокие чугунные фонари, поставленные на перекрестках в дни, когда тракт носил имя улицы Сталина.

Неожиданно из-за угла выехала машина. Уронила на землю уродливую ломкую тень и погнала ее перед собой по булыжникам мостовой.

— Зернов! — раздался оклик, когда машина сравнялась с нами.

Я узнал голос Колосова. Он сам вел черную «Волгу».

— Добрый день, — отозвался Зернов. — И спасибо вам. Только зря на себя огонь вызывать. Я — человек конченый.

— Не конченый, а начинающий, — возбужденно сказал Колосов. — Пойдете ко мне? Начальником редакционно-издательского отдела.

— Спасибо, — поблагодарил Зернов. — Пойду с удовольствием.

— Я рад, — сказал Колосов. — Только сейчас извините. Спешу. — И пояснил: — Жена в больнице. Не был у нее сегодня. Завтра жду вас у себя. И не переживайте, Зернов. Этот хрен с бугра долго не протянет.

— Другой на его месте вырастет. Хрен он быстро растет.

— Ну, что ж, когда-то придется срывать бугор… До основания. В конце концов это все поймут.

— Спасибо, я приду, — сказал Зернов повеселевшим голосом. — Счастливо.

Машина сердито фыркнула и скрылась за ближайшим поворотом.

— Ты меня осуждаешь? — спросил Зернов.

— За что?

— Да, наверное, думаешь: сорвался старик, а теперь и сам жалеет. Так вот, учти, я не жалею. Ты знаешь, я всегда служил идее. Верил Сталину. Ты понимаешь? Верил! Так уж нас воспитывали в то время. Далекий от народа Вождь походил на святого. Издали, конечно. Казалось, он жил, чтобы дарить нам, серой назёмной массе, счастье и благоденствие. По-честному ни того, ни другого нам не хватало. Однако мы объясняли себе всё очень просто: кругом враги. Кругом агенты империализма. Мы не ощущали дефицита правды, потому что не имели достаточной информации. Вспомни первые месяцы войны. Все трещало, ломалось, а до нас доносились только бурные бодрые марши. Лишь в газетных строках проскакивали слова: оставлен Минск, Рига, Таллин, Вильнюс, Киев… Всё тогда сложно переплелось. Туго, противоречиво. Но я лично все оправдывал. Поверь, делал это не для других, для себя. Раз не сообщают правды, значит, так надо. Это для предупреждения паники. Для пресечения пораженческих настроений. Наше дело правое. Мы победим. А на деле подобные умолчания оправдывали грехи Великого Отца и Учителя. Это он, зоркий, мудрый, всевидящий, не заметил войны под самым носом, не принял мер, чтобы встретить ее во всеоружии. Шло время. Дела выравнивались. Пришла победа. За общими торжествами стало забываться плохое. И опять мы молились Сталину. Как же — спас! Впервые я стал задумываться над тем, что в Датском королевстве не все ладно, когда стали репрессировать бывших военнопленных. Их эшелонами гнали от нас подальше. В Сибирь. Завели в анкетах графу: «Был ли в плену и на оккупированной территории?». Объясняли это необходимостью сохранять бдительность перед лицом империализма. А на деле выводили тысячи, да что тысячи, сотни тысяч людей за черту гражданства и общественного доверия. Сперва их поставили под удар, сдали врагу — я тебе это ответственно говорю — именно сдали в плен, а потом с них же стали шкуру снимать. Эта мысль у меня еще тогда возникала. Но я ее душил. Думал, чего-то не понимаю, до чего-то своим умом дойти не могу. А теперь стыдно — столько лет прошло, а мне стыдно. И вот нынешний случай. Человек из-за личных амбиций, из-за того, что увидел разницу в качестве труда на себя и на неизвестного дядю, вдруг решил подрубить столбы, на которых хозяйство и держится. Кто-то должен был восстать! Жребий, видимо, пал на меня. Не мог я не ощущать, что мараю руки прикосновением к делу несправедливому, антинародному. Мне, конечно, теперь будет худо. Я знаю. Но кто-то должен через себя перешагнуть, чтобы других защитить…