ГЛАВА XXI
На следующий день ага проснулся, прислушался — ни выстрелов, ни голосов. Тишина. Он забеспокоился.
— Гяуры, — пробормотал он, — неужели они уже кончили? Дьявол их побери, они уже не убивают друг друга!
Он позвал к себе Марфу.
— Что, они уже перестали убивать друг друга?
— Да, дорогой ага, успокоились. Но бунтовщики заняли дом старика Патриархеаса и не хотят уходить. Они говорят, что дом — их. А несчастного учителя убили.
— Убили? — закричал довольный ага. — Молодцы! С одним уже покончено. А что попы?
— Э, у них семь душ, ага, как у котов! Только морды разбиты да бороды повыдерганы, но они выживут, не умрут.
— Это плохо, — пробормотал ага. — Ну, ничего, потерпим до следующей схватки. Оседлай мне кобылу.
Горбунья собиралась уйти, но ага позвал ее снова.
— Где Ибрагимчик? С самого утра он ушел от меня.
— Пришла Пелагея, ага. Она пришла, сука, когда было еще темно.
— Дьявол ее побери! Неужели она ему еще не надоела? И что он в ней находит? Чтоб ты пропал, бесстыжий!.. Ну, ничего, он еще маленький, не может хорошее от дурного отличить! Ну ладно, оседлай мне кобылу!
Отец Фотис тоже проснулся рано утром. Его мучила боль, но он, закусив губы, старался не поддаваться ей, чтобы не показать своей слабости. Он подозвал Манольоса.
— Дорогой Манольос, — сказал он, — нужно торопиться, не теряйте времени. Раздели людей на группы, займите сады, виноградники и оливковые рощи… Пусть на каждом участке построят сарай и укрепят его для обороны, чтобы никто не мог нас выгнать. А со мной пусть останется несколько человек. Идите. Да благословит вас бог!
— Тебе еще больно, дорогой отче?
— Что значит — больно или не больно? Тут люди гибнут, а ты на такие пустяки обращаешь внимание! Собирай мужчин, идите! Ведь скоро непременно появится ага.
Манольос спустился во двор. Учитель все еще лежал на гальке посреди двора. Его глаза остекленели, их не смогли закрыть. Они смотрели вверх, в небо, хотя уже ничего не видели.
Женщины нарвали лавровых веток и прикрыли его. Какие-то старухи сидели вокруг убитого, поджав под себя ноги, и тихо, нежно, но без особой грусти, оплакивали его. Мать недавно умершего ребенка вложила в скрещенные руки учителя большую ветку базилика, чтобы он передал привет ее сыночку. Еще совсем недавно ее сын был учеником в школе Хаджи-Николиса, и учитель любил его.
Манольос собрал мужчин, разделил их на три группы. Они взяли с собой палки, оружие, продукты — сколько смогли захватить из кладовой Патриархеаса — и отправились в путь. Одна группа должна была занять сады покойного архонта, другая — виноградники, третья — оливковые рощи.
Село спало. Они быстро прошли по пустынным улицам. Дом старика Ладаса еще дымился. Снег в долине уже растаял, небо было ясное. Белоснежная вершина пророка Ильи улыбалась, окаймленная зеленью оливковых деревьев. Сельский пономарь услыхал топот ног, открыл свое окошечко, увидел саракинцев и все понял. Обрадовавшись, он быстро оделся и побежал к попу Григорису сообщить плохие новости.
— Когда поп узнает, он взбесится, — бормотал пономарь хихикая. — Мне следовало бы быть митрополитом, а ему стать пономарем. Но судьба слепа.
Он быстро стал подниматься по склону. Проснулись петухи, кое-где робко приоткрывались двери. Он добежал до поповского дома, толкнул дверь и вошел. Поп сидел на кровати и смотрел в окно, встречая новый день. Вчера вечером старуха Мандаленья намазала его разбитую голову какой-то густой желтой мазью и обвязала ее черной тряпкой. Борода его поредела, с правой стороны был выдран большой клок. Правый ус тоже пострадал. Знатный поп вышел из боя ощипанный, побитый, похожий на бездомного кота после драки.
Но он не чувствовал ни боли, ни стыда. Только одним были заняты его мысли — как бы уничтожить Манольоса. Ему было мало, что он отлучил его от церкви и выгнал из села. Он хотел его уничтожить. В нем проснулся людоед, ожили темные, первобытные инстинкты. Ему хотелось повалить Манольоса на землю, топтать ногами, впиться ему в горло и высосать кровь. Он, как голодный волк, готов был завыть от ярости. Христианская любовь и доброта, страх перед богом, ад и рай — все исчезло из головы попа Григориса, и только волчья жестокость осталась в его одичалой, опустевшей душе.
Пономарь подошел, глотая слюну, не зная, какие сказать слова, чтобы побольнее задеть попа. И в то же время ему надо было делать вид, что он и сам расстроен.
— Отче, — начал он, притворяясь, будто убит горем. — Извини меня. Большие корабли — большие бури. Ты — большой корабль, отче. На тебя бросаются волны…