И она принялась жаловаться, чтоб излить свою душу. Михелис закурил сигаретку. Он тоже страдал, но никому об этом не рассказывал… Он слушал старуху, а мысли его были далеко.
Залаяла собака в селе, встревоженная старуха вскочила на ноги.
— Проклятие! Увидела, наверно, приближающегося Харона и брешет!
Открыла дверь, нагнулась, схватила камень, швырнула на улицу и вернулась.
Капитан открыл глаза.
— Михелис, — крикнул он, — где же ты? Подойди, я уже не могу громко говорить! Возьми бумагу и пиши.
— Не беспокойся, капитан, — сказал Михелис, — некуда торопиться.
— Пиши, тебе говорят, и оставь утешения! Семь душ у меня, шесть уже улетели, остается только одна; она прыгает у меня на губах и тоже готова улететь. Поторапливайся, пока я еще жив.
Михелис подошел к изголовью кровати, держа в руках лист бумаги, обмакнул перо в чернила.
— Я слушаю, капитан, — сказал он.
— Во-первых, напиши, что мозги у меня работают как часы и что я православный христианин. Отца моего звали Феодорисом Кападаисом. Детей, собак не имею, не женился, слава тебе, господи. Были у меня деньги, все пропустил через желудок; были у меня поля, их тоже продал — и туда же. Точнее сказать, пропил, но это одно и то же. Был у меня и пароход, вот он там, на фотографии; разбился недалеко от Трапезунда и пошел ко дну. Имущество, которое сегодня у меня осталось, — вот оно!
И он показал на свои тряпки.
— Я раздам все односельчанам, чтоб помнили меня. Подойди, Мандаленья, поближе и называй одну вещь за другой, всего я не помню; а что забуду — твое. Значит, пиши, Михелис… Ты готов?
— Готов, капитан, готов!
— Стеклянную бутыль раки, вон ту, что стоит в углу, я оставляю аге, — пусть он всю выпьет за мое здоровье. У меня один золотой зуб — пусть его выдернут и передадут вдове Катерине, чтобы сделала из него серьги. Трубку мою с янтарным наконечником я дарю владельцу кофейни Костандису, и когда к нему придет какой-нибудь чужеземец, пусть он на чужбине почувствует себя как дома. Десяток килограммов ячменя я дарю ослику Яннакоса, пусть его накормит в тот вечер, когда ослик с восседающим на нем Христом будет входить в Иерусалим… Немного денег, что остались в кошельке, пусть заберет поп Григорис, а то он и не похоронит, козлиная борода, и я провоняю. В сундуке, на котором ты сидишь, находится разное барахло, плащи, шапки старые, майки, капитанские сапоги, фонарик, компас и еще кое-какой инструмент — передайте это беднякам, которые живут в пещерах на Саракине; передайте им еще мои горшки и спиртовку, посуду, одежду, которая сейчас на мне, кофе, сахар, лук, бутылку с маслом, сыр и чашку с маслинами… все, все им; жаль мне этих бедняг!.. Ты все записал, Михелис?
— Подожди немного, допишу, не торопись, капитан.
— Тороплюсь я, боюсь не успеть! Пиши побыстрее. У меня есть еще книга «Тысяча и одна ночь». Перечитывал я ее каждое воскресенье; когда другие шли в церковь, коротал за нею время. Ее пусть заберет Костандис, владелец кофейни, и каждое воскресенье, когда после чтения евангелия будут приходить к нему односельчане, пусть кто-нибудь громко читает всем эту книгу, чтоб вы стали зрячими, горемыки! Я не отрицаю, евангелие — замечательная вещь, но и «Тысяча и одна ночь» не хуже. Записал, Михелис?
— Записал, капитан, говори, но не затрудняй себя.
— Ну-ка посмотри, Мандаленья, пройдись немного по дому, — не пропустил ли я какую-нибудь драгоценность?
— Твои туфли, капитан.
— Тьфу! Да, они истрепались, в мусорный ящик нужно их выкинуть! Нет, их я оставлю в наследство бедняге деду Ладасу. Приходя к нему, я всякий раз заставал его босым. Пусть заберет их, скряга, чтоб не простудился и не издох, а то, подумайте только, какая будет потеря! Ну-ка посмотри еще, Мандаленья!
— Фотография!
— А, ее я возьму с собой! Вы положите ее ко мне в гроб, вместе с рамкой и стеклом. И еще я захвачу с собой стакан из-под раки, хорошо он мне послужил, не оставлю я его. О! У нас еще эта статуэтка из гипса; ее пусть заберет Гипсоед; пусть съест и английскую королеву!
— Остается самое главное, — сказал Михелис, — дом.
— Его я оставляю старухе Мандаленье, которая относилась ко мне, как сестра. Достаточно я помучил ее, бедняжку, часто ругай ее; кажется, даже палкой побил ее однажды, — извини меня, Мандаленья, и не плачь. Или, может быть, ты плачешь от радости?
Он попытался улыбнуться, но не смог: ему было больно. Раны снова начали кровоточить.
— Вот и все мое имущество, — сказал он. — Допиши и дай мне бумагу, чтобы я поставил в конце свое имя.
— Михелис подал ему листок, старуха приподняла капитана, Михелис поддержал его руку, и тот расписался: капитан Якумис Кападаис, сын Феодориса.