— Откуда же вам про Ванкувер известно?
— А что, это так трудно? Читал лоции...
— Лоции? Вы знаете, что это такое?
— А что же тут удивительного. Когда-то я мог и другое — вести крейсерскую яхту круто к ветру и выигрывать призы...
— Ничего себе диапазон!
— От яхты к этой лебедке? Да, приличный. Даром что лебедка на судне и под боком море. Правда, были в промежутке другие занятия. Здесь я недавно, два месяца всего... Но дорожка началась от яхт. Зимовал на Новой Земле, потом на Диксоне. Оттуда уж в порт Ванино.
Он умолк. Сидел, отвернувшись, смотрел на берег. Там, под косогором, вдруг вспыхнуло, разыгралось желто-оранжевое пламя.
— Что-то горит! — всполошился Левашов.
— Костер, — сказал лебедчик. — Греются. — И вдруг нараспев продекламировал:
Левашова еще больше удивил сидящий рядом человек, и он подвинулся к нему, спросил, чьи стихи тот прочитал.
— Виктора Гюго. Их мало кто знает, а они прекрасны.
— И наш пароход называется «Виктор Гюго», — сказал Левашов.
— Да. Потому и вспомнилось.
— Слушайте, но как же вы с полярной зимовки попали сюда, в порт? Не говоря уже о расстоянии, профессии очень разные.
— Профессии... — усмехнулся лебедчик. — Думаете, я был гидрологом или радистом? Моя должность официально именовалась «служитель». Таскал уголь, топил печи, чистил картошку...
— Но вы же, говорите, филолог? Значит, с высшим образованием? Почему же так?
— Э, вы слишком любопытны!
— Возможно. Но разговор начал не я.
— А сколько ваш пароход будет идти до Владивостока? — вдруг переменил тему лебедчик. — По времени сколько?
— Суток двое. Что, собрались уезжать? Или ждете письма? Здесь почта, наверное, только морем ходит, да?
— Нет, — сказал лебедчик, помолчав. — Никуда я не собираюсь и ничего не жду. Ничего!.. — И добавил: — Пожалуй, надо подремать, пока нет грузчиков. А вы бы шли себе в надстройку. Я пришлю кого-нибудь, когда начнем...
Он сказал неправду, Борис Сомборский, — бывший филолог, бывший полярник, а ныне лебедчик в порту Ванино. Он ждал, очень ждал письма и непрерывно думал о том, как уедет наконец на запад. Оттого и не выдержал, заговорил с симпатичным матросом, считавшим стропы с мешками. Но сам же и одернул себя, прекратил разговор. Кто знает, сколько ему еще ждать, а после чужих вопросов, соболезнований невольно начинаешь жалеть себя, и кажется, что нет уже у тебя терпения. А в таком состоянии долго не выдержать.
Когда два месяца назад его сняли с парохода «Вольск» — почти в бреду, с температурой сорок, — ему ни до чего не было дела, а когда стал поправляться, когда огляделся в низком бараке, служившем больницей, и отправил письмо отцу с просьбой помочь уехать, взять к себе, на фронт, — вот тогда не выдержал, пожаловался на судьбу заботливой медсестре. Она и начала причитать, все подсаживалась к кровати, выспрашивала подробности прошлого его житья-бытья. И стало совсем невмоготу. А он уж понял, в какое сложное положение попал, сообразил, что ему теперь нельзя никуда трогаться из Ванина, потому что адрес он указал здешний, и если отец откликнется, пришлет вызов, то бумаги надо ждать только здесь. И получилось, хоть разорвись: выбрался с Диксона, чудом выбрался, тысячи миль прошел на «Вольске», Владивосток рядом — и вот сиди жди, и еще надо есть, где-то работать. Оставалась одна дорога — в порт, в грузчики.
Почти как в апреле 1941 года. Похоже, во всяком случае.
Тогда тоже поначалу все шло хорошо. По крайней мере, он думал, что хорошо; старался так думать. Диссертация ведь была готова. Двести пятьдесят машинописных страниц в коричневой коленкоровой папке — вполне солидный вид. Леля, белокурая Леля, от которой всегда так и веяло разумом ж уверенностью, обещала успех, и он сам надеялся на успех и думал о том, как начнет сезон в яхт-клубе — обязательно надо начать победой в первых же гонках, — и ждал обсуждения диссертации на кафедре, с нетерпением ждал, потому что потом, до защиты, оставалось бы много свободного времени и можно было вдоволь погонять под парусом.
На обсуждении он провалился. И как! Он даже не представлял, что вся кафедра — от заведующего-до будущего его оппонента, до приятелей-аспирантов — так дружно поднимется на дыбы и начнет с презрением топтать двести пятьдесят его аккуратно переписанных на машинке страниц, одетых в коричневый переплет. Чего только не говорили: и что это лишь жалкий набор цитат, и что в диссертации нет ни одной сколь-нибудь стоящей мысли, и что так не занимаются наукой, и что способности не избавляют молодого ученого от упорного труда...