Он закрыл ящик, откинулся в кресле. За стеной слышались шаги охраны — смена караула. Жизнь продолжалась, мир вращался, а он сидел здесь и жалел себя.
Жалкое зрелище — влиятельный человек, который боится собственной тени. У него есть все — власть, деньги, возможности. Может организовать любую встречу, решить любую проблему, воплотить любую идею.
Но не может заставить себя взять кисть и нарисовать простую картину. Не может написать искреннее письмо дорогому человеку. Не может остаться самим собой в мире, который требует от него быть кем-то другим.
— Художник, — усмехнулся он, затягиваясь сигаретой. — Какой из меня художник? Бюрократ в дорогом костюме, который ностальгирует по прошлому.
Гоги встал, подошел к сейфу, достал папку с корейскими набросками. Просмотрел рисунки — мехи в бою, разрушенные американские базы, портреты солдат. Техника была безупречной, но где душа? Где то тепло, которое раньше согревало его работы?
Там были только холодная эффективность и расчетливое мастерство. Как и во всем, что он делал теперь.
— Мастер, — пробормотал он, листая рисунки. — Профессионал высокого класса. И полный ноль как человек.
Может, Карим был прав вчера, читая эстонские стихи. Может, он действительно заперся в золотой клетке и забыл о небе за прутьями.
Но как выбраться? Как найти дорогу назад к самому себе, когда впереди маячат планы, отчеты, совещания, а сзади остались только воспоминания о том времени, когда он был счастлив?
Гоги закрыл папку, вернул в сейф. Докурил сигарету, посмотрел на часы — половина десятого вечера. Дома его никто не ждет. В мастерской пылятся нетронутые холсты. А здесь, в кабинете, лежат бумаги, которые можно перебирать до утра.
Выбор очевиден. И это самое страшное — что выбор действительно очевиден. Работа стала наркотиком, способом не думать о главном.
— Трус, — сказал он своему отражению в окне. — Обыкновенный трус, который прячется за должностными обязанностями от собственной жизни.
Отражение согласно кивнуло и растворилось в ночной темноте.
Гоги просидел в кабинете до трех ночи, куря одну сигарету за другой. Пепельница давно переполнилась, дым застоял в воздухе, но он продолжал курить, думать, мучиться. К утру решение созрело само собой — как абсцесс, который наконец прорвался.
Он достал чистый лист министерской бумаги, взял ручку. Рука дрожала не от усталости, а от осознания того, что он собирается сделать.
"Товарищу Криду В.
Заявление.
Прошу освободить меня от должности министра культурной политики СССР в связи с невозможностью дальнейшего исполнения обязанностей по состоянию здоровья.
Г. Гогенцоллер
15 января 1951 года"
Короткое, сухое заявление. Никаких объяснений, никаких эмоций. Просто констатация факта — он больше не может.
Гоги перечитал написанное, сложил лист пополам, убрал в конверт. На конверте написал: «Лично товарищу Криду В.» Печать не ставил — пусть Крид поймет, что это окончательное решение.
Встал из-за стола, почувствовал странное облегчение. Словно тяжелый камень свалился с плеч. Впервые за месяцы дыхание стало свободным.
Гоги снял пиджак — дорогой, сшитый на заказ, символ его высокого положения. Развязал галстук — шелковый, импортный, подарок от одного из подчиненных. Сбросил с себя мундир чиновника.
Пиджак полетел в мусорную корзину. Галстук — следом. Пусть лежат там вместе с отчетами и планами — такими же мертвыми символами того, кем он пытался стать.
Закатал рукава белой рубашки, расстегнул верхнюю пуговицу. Сразу стало легче дышать. Взял конверт с заявлением, направился к двери.
В приемной дежурила ночная секретарша — пожилая женщина, которая знала все министерские тайны.
— Анна Петровна, — обратился к ней Гоги, — передайте это товарищу Криду. Лично в руки, как только он появится.
— Что-то срочное, товарищ министр?
— Можно и так сказать.
Он вышел из здания в предрассветной темноте. Сторож удивленно посмотрел на министра без пиджака, но промолчал. Гоги кивнул ему и зашагал по пустынной Мясницкой.
Москва просыпалась медленно. Редкие прохожие торопились по своим делам, не обращая внимания на мужчину в белой рубашке, который шел неспешно, словно на прогулке.